pechkin: (Default)
Всех, кто празднует чего-нибудь сегодня и завтра, с праздником. Я пропущу. У меня в этом году выдался такой День Лицея, что Самайн мне уже без надобности.

Не выдержало проверки мое представление об лицейском братстве. Ну, вот том братстве, которое рождалось на подоконниках Сайгона, на ступеньках Ротонды, в фойе домов и дворцов культуры, на репетиционных точках, в электричках и вокруг костров. Не выдержала конструкция нагрузки. Не братья оказались.

Да, в принципе может такое быть, что все по-прежнему молодцы, а это я изменник и отщепенец. Рассмотреть такой вариант обязательно нужно. Но, во-первых, такие молодцы не все. С некоторыми я бы до сих пор в разведку пошел. За многих ответил бы по всей строгости. Насчет жизни не так уверен - она не мне одному принадлежит пока что. А, во-вторых, я сам не вижу в себе измены, изменения не вижу. В моем внутреннем взоре я тот же, такой же, каким был в 18 лет. Что тогда не любил, то и сейчас ненавижу. Чего тогда хотел, того и сейчас хочу. В гражданском плане - в личном многого достиг уже. Ну, может быть, стал чуть посмелее, чуть увереннее в себе, и в каких-то областях накопил опыт, невеликий, но несомненный. Все остальное то же самое. Какие-то из песен, сочиненных семнадцатилетним мной, я не пою, но по тем же причинам, по которым не пел их уже и в двадцать два. А мне скоро трижды семнадцать.

Многое заставил этот год увидеть в новом свете. Вот того же Пушкина взять. Доживи он до моих лет, да в путинской России - ведь наверняка был бы в строю других с фамилиями на эту букву. С его-то легкомысленностью и долгами. С его-то увлечениями и тягой ко всему высокому и стройному, классическому да романтическому. Писал бы поэмы о крейсере "Москва", о чмобилизации и героических вагнеровцах, катался бы по фестивалям "Zа Россию". Потом вдруг откинулся бы в Израиль, а потом так же вдруг вернулся, а потом опять уехал, пешком через Белорусию в Литву, а я бы обо всем этом узнавал из заголовков на случайно открытом у деда яндексе.

Потому что есть у нас теперь такой вопрос... помните, у Маяковского: да мы бы спросили - а кем были до восемнадцатого года ваши родители? только б того Дантеса и видели. Вот и теперь - а где вы были с четырнадцатого года? Чем занимались? И Пушкину такой вопрос задавали бы примерно раз в десять минут. Солнце поэзии все-таки, не может же солнце не туда светить и не там всходить.

Я чем занимался - я знаю. Я в четырнадцатом любимого друга потерял и дочь родил, а еще работу нашел лучшую в жизни. Потом отец умер. Вот завтра в полдень как раз шесть лет. Много еще чего было. Но рассказывать без спроса не буду. Невежливо это и ненужно.

Ну, либо стал бы Пушкин совсем другим, не таким, как мы его знаем. Вот это интересно, каким. Может быть, вдруг бензином бы себя облил и поджег на Красной площади. Но - не было этого.

А что же я так распереживался, вот чего, а? А того, дорогие по-прежнему мои, что у меня так все устроено, что без связи со зрителем-читателем-слушателем не умею я творить. Что я когда сочиняю что-нибудь, я картинку рисую, как я кому-нибудь из вас это показываю. И на реакцию воображаемого тебя в своей голове ориентируюсь - меняю стиль, приспосабливаю тон, подбираю выражения. Это, знаете, очень рано началось у меня, лет в пять, и очень глубоко сидит. Переделывать уже не стоит, такие деревья пересаживать экскаватор нужен. И тут вдруг я понимаю, что вот этот, которого я перед собой посадил стихи ему читать - он меня презирает вообще-то. Его тошнит вообще-то от меня. А я ему стихи. Да еще все обо мне, о другом-то я не позволяю себе писать, чтобы вранья было меньше. А у него такие другие проблемы, что мое ему ничего не говорит. Помните, опять же: в Париж пришла весна, но она не радует москвичей. Бывает же и наоборот: в Париже промозглая осень, но москвичам на нее насрать.

А я эту потерю общности воспринимаю как свою личную трагедию, и оттого ерошусь.

А зря. Надо учиться как-то без воображаемого собеседника говорить и петь. Некоторые бога ставят перед собой, некоторые себя самого, некоторые еще что-нибудь. Некоторые, похоже, вместо воображаемой России сажают перед собой воображаемую Украину - ну, мне так кажется, что они так делают. Это уж точно не мой вариант, я не строю иллюзий, что в Украине я кому-то дорог. Это слабенькая любовишка, если требует взаимности, а мне в жизни повезло, я знал неразделенную любовь.

Я не знаю, что делать, не знаю, как. Но только чувствую, что делать буду все равно.

Так что, хочется верить, не себя жалею, а только дружбу потерянную. Вот этого "все те же мы, нам целый мир чужбина, отечество нам - Царское село". Вот это потерялось.

Поэтому в этот раз вместо Пушкина будет Вяземский:

Мой кубок за здравье немногих,
Немногих, но верных друзей,
Друзей неуклончиво строгих
В соблазнах изменчивых дней.

За здравье и ближних далеких,
Далеких, но сердцу родных,
И в память друзей одиноких,
Почивших в могилах немых.
pechkin: (Default)
Сегодня вообще какой-то грустноватый день, такие случаются иногда без видимых причин, как погода, как облака, которые никто не делает, они приходят сами и уходят сами.

В конце этого дня я читаю Нетке перед сном "Ветер в ивах", и сегодня мы дошли до главы седьмой. Той самой, которая дала название первому альбому "Пинк Флойда". А от него - нашему фестивалю. Мы придумали его название - нас было четверо, Димка Лазо, Саша Яцуренко, я и еще кто-то, кого я не помню. Может быть, это был Гордон, но мне кажется, что нет.

И я думаю в этот беспричинно грустный день, что если бы я прочитал "Ветер в ивах" до 1996 года, то не назвал бы фестиваль "Волынщик".

И чувство у меня такое, что многое из того, что потом пошло не так, пошло бы по-другому. Может быть, портретов на стенке в моем кабинете было бы меньше, а больше было бы записей в фонотеке.

Я поразмыслил об этом еще с час, и это никакая не мистика. Просто - "все у меня так". И моя жизнь, и жизнь вокруг меня были бы совсем другие, если бы я давал себе труд точно знать, о чем я говорю, а не довольствоваться поверхностным знакомством или примерным пониманием и скакать галопом дальше. Если бы я в те годы продумывал то, что делаю, хотя бы так же аккуратно и подробно, как сейчас, а не полагался на чахлое вдохновение. Импровизация хороша, когда основывается на умении играть по нотам; отход от правил становится прорывом в новое тогда, когда ты хорошо знаешь правила и умеешь им следовать. Либо ты владеешь материалом, либо материал владеет тобой, и ключ к переходу - в труде, в работе, а не в смелости (не в этой смелости), не в расположении звезд и не в подборе галлюциногенов.

До того, как появилась возможность в студиях звукозаписи - понадобится примечание, чтобы объяснить, что это такое, рожденным не в СССР - заполучить в свои руки на ночь или на пару часов конверт от оригинальной пластинки и списать с него подлинный текст, текст приходилось "снимать" на слух. При этом появлялись ошибки. Иногда они были забавными, чаще непонятными. В молодости всему непонятному, особенно красиво спетому, придаешь сверхъестественный смысл. Потом, когда открывались настоящие слова, смысл оказывался глубже, чем те конструкции, которые ты строил, основываясь на приблизительном звучании. И стоял этот смысл крепче, чем те конструкции. Вот что было бы, знай я в мае 1996-ого года, как на самом деле называется седьмая глава "Ветра в ивах" и почему.

Между прочим, читать я начал не сначала, начинали они с мамой. И Нета очень настоятельно просила - почти требовала - чтобы я прочитал книгу от начала до того места, где они остановились. Чтобы я знал, о чем речь. А я балбес ничему не учусь ни у кого.
pechkin: (Default)
Надеюсь, что в тот момент, когда вы это читаете, слово "волынщик" ещё не повод для привлечения к ответственности за "дискредитацию" действий российской армии на территории Волынской области. Если уже да, то не читайте дальше.
 
 
По поводу фестиваля, который в очередной XXVI раз устраивают мои давние друзья и коллеги в Петербурге, я хочу сказать вот что.
 
 
Если у кого-то сейчас есть настроение и способность играть и слушать веселую живую музыку в городе, который объявляют сводным братом Мариуполю; если кто-то считает, что Россия сейчас это то место, где можно потанцевать под песни народов, боровшихся с империями за свою свободу и независимость; что можно этим летом петь песни на языке, которым отдаются команды запуска ракет по больницам, театрам, школам и вокзалам -- я не вправе его судить. Лично я не смог бы, но судить не мне. Хотя если это делается, чтобы остановить войну, приблизить конец оккупации и террора -- возьмите меня с собой.
 
 
Но если на этом фестивале в какой бы то ни было форме -- словами, намеками, эмблемами, логотипами или ещё как-то -- будет выражено одобрение войне, развязанной российским руководством и армией против суверенной Украины, к терактам и преступлениям, которые Россия и ее марионетки осуществляют на территории Украины - какое-либо отношение, кроме однозначного осуждения - то это не тот фестиваль, который мы когда-то придумали, чтобы мир стал немного свободнее, красивее и добрее. С таким фестивалем я не хочу иметь ничего общего и не хочу, чтобы мое имя могли вспомнить в связи с ним. И я хочу попросить, чтобы мои песни и стихи не звучали на нем. 
 
 
Благодарю за понимание.
pechkin: (Default)
Сегодня во сне видел Силю. Он радовался встрече не меньше, чем я, мы обнимались долго и крепко. Был он веселый, молодой, крепкий такой и спокойный, как всегда. Очень благодарил за какой-то мой отзыв не то рецензию на его альбом. Сказал, это для нас там, ну, как пузырь. (Почему-то сказал не "пузырь", а "бутылка", я даже усомнился, он ли это на самом деле. Потом как-то перестал сомневаться.) А потом мы с ним шли с Грибоканала на дворцовую, и он рассказывал, прямо как вот Джордж сегодня в ленте, что уже все почти готово, и вот-вот оно начнется. Революшн Намба найн. При этом вот тут же как раз напротив нас на переходе через Невский легковушка въезжает в троллейбус, и я его спрашиваю: "Да кто начнет-то? Вот эти, что ли? Они же голову собственную утром с трудом находят!" А он отвечает, мол, ты не думай, все учтено, кто надо уже учится всему, чему надо (примерно вот этими словами, но точно не запомнил. Утром еще помнил, а сейчас забыл.)

На этом я просыпаюсь - расстаемся мы на восточной колоннаде Адмиралтейства, туда можно залезть, оказывается, снизу, и там прохладно и ветер, и надписи, как на Ротонде, кто был и куда подался - и понимаю, что никакого отзыва или рецензии я ни на что не писал, а значит, и все остальное тоже не достоверно?
pechkin: (Default)
Рассказала жена: когда в "Африке" я затянул "Прощальную песню" (Г.Гладкова на стихи Ю.Кима), стоявший рядом с ней Яцуренко встревоженно повернулся к ней:

- А он справится? Она ведь очень сложная по музыке.
- Он справится. Он репетировал дома, - ответила жена.

В одну секунду открылась дверца, и я вдруг понял, как смотрит на меня и каким видит этот человек. И какими удивительными творческими узами мы с ним связаны, и как много значим друг для друга при всех колоссальных разностях, противоположностях, антагонизмах наших мировоззрений. В поэзии все возможно, и лучше насмерть сражаться с гением, чем принимать восторги от посредственностей.
pechkin: (Default)
 Концерт был очень веселый, и хорошая музыка была, и хорошие песни хорошо прозвучали. Вот это самое счастье, которое вырабатывается у меня в спинном мозгу, удалось сколько-то выделить и раздать друзьям, знакомым и незнакомым.

В антракте я вышел глотнуть воздуха - очень плохо с воздухом в помещениях в Москве, непроходящее ощущение, что аэробные существа здесь находятся не по праву, не для них все это затевалось; как вот в Питере воздуха порою слишком много, и кажется, что кроме него тут ничего и не должно быть, а в Москве наоборот - и молодой человек по имени Алексей из Владимира в нескольких абзацах рассказал мне всю свою жизнь, и мы вздохнули, помянув его подругу Таню, которая сгорела от рака четвертой степени за три месяца, а годом раньше не смогла толком обследоваться, а то бы все могло выйти иначе. И как они с пацанами на строящейся даче сидели на - лагах? я так понял, что это такие шпангоуты на крыше - и пели песни на всё СНТ, и даже он иногда попадал в ноты. Некоторые вещи не меняются, и это значит, что все в порядке.

Старые друзья это чудесно, а новые - чудесно втройне. Я познакомился поближе с Ильей Небословом и тешу себя мыслью, что это, как говорил дядя Грга, начало прекрасной дружбы. Мы шли втроем с Браином и Небословом по Москве, и вспомнился Хармс голосом Гердта: "Так они едут и не знают, какая между ними существует связь". Такие разные и такие в чем-то схожие.

Не найти слов, чтобы отблагодарить музыкантов Добровольного Оркестра за их отзывчивость, внимательность, терпение и спокойную уверенность в себе - качества, не очень традиционные для рок-н-ролла, но необходимые для настоящего таланта. Какие же вы милые! Я отдаю себе отчет, что у меня нет будущего с вами, как в городе Питере нет будущего у моей печени, а в Москве - у желудка - мои комплексы неполноценности и всемогущества, общая душевная неуравновешенность и отрицательный эмоциональный интеллект задушили и разгромили бы коллектив, но, выключая разум, я слышу в ушах только слова Зафода Библброкса: "Это такая прекрасная штука, что я ее у вас, пожалуй, украду!"

Хорошо, что рэп про желтую подводную лодку записался - потому что, кажется, больше исполнять я ее не буду. Этой ночью мне опять приснился Базиль. Мы с Верой ехали на электричке по Москве, и вдруг на одной из остановок вошел он и сел к нам. Он был таким, каким я его уже практически не видел, очень взрослым, с седой бородой, в теле, в недешевом джинсовом костюме и с дорогим рюкзаком. Мы, конечно, ошизели, а он от этого ужасно рассердился и на наш немой вопрос, который, может быть, мы и озвучили каким-то беканьем и меканьем, прорычал "Живой я! да! живой! Надоели, блин, уже!" И он продолжал сердиться и обижаться, а мы продолжали пытаться сопоставить то, что видим, с тем, что помним, и никак оно, конечно, не сопоставлялось. Короче, похоже, ему не нравится это сочинение. И мне еще надо будет понять, что со всем этим делать.

Завтра последняя дневка в Москве, попытки запихнуть все подарки в чемодан (никаких шансов, но, как говорится, жадность города берет). Прохождение квеста на возвращение уже началось. Если не получится - наверно, мы вернемся в Питер и просидим две недели карантина у кого-нибудь на кухне. И устроим квартирник для тех, кто не попал на тот. Старый новый юбилей. С гопаком. Господи, сделай так, чтобы все камеры зависли в тот момент, когда я вчера плясал на сцене джигу. Я стесняюсь, господи.

В былые времена загрустил бы, а сейчас не получается - как будто не вырабатывается гормон для ностальгии и тоски. Что-то с обменом веществ - какие-то не те вещества обменял.

Обо всем остальном расскажу позже, прохрипел он, падая на пол.
pechkin: (Default)
Нета вбегает из сада в дом и кричит:

- Этого моего мячика зовут Дружок!

На вопрос, почему "этого мячика", а не "этот мячик", ответить не смогла. Ну, и откуда взяться такому анализу, в самом деле. Вас этому тоже в школе научили. В лучшем случае. А я не стал объяснять, потому что почувствовал, что запутаюсь.

Еще ребенок утром листал книжку, а потом по ударению "ПЕтя ЗубОв" я понял, что читала-таки. "Повесть о потерянном времени". Некогда я так назвал цикл лекций про Систему начала 1990-х, первую из которых даже и прочитал с песнями и плясками в книжном магазине "Дон Кихот" в Тель-Авиве.
pechkin: (Default)
Нетка ушла уже наверх, укладывается спать и напевает звонким детским голоском весьма и весьма чистенько "Нелепо, смешно, безрассудно, безумно, волшебно". Со временем разучит точно, вместе подберем, я тоже давно хотел понять, как это все устроено. С детства - а я, вполне возможно, присутствовал на премьере, 1 января 1979-го - я считал эту мелодию самой сложной мелодией для песни, какая только возможно. И не уверен, что мнение мое поменялось с тех пор.
Какие великие люди создали этот фильм.
Отчего-то вдруг, ни к селу, ни к городу, вспомнились чьи-то слова: "Вот какие шедевры создавали в Советском Союзе!" Смесь тоски по временам, когда водка была сладкой, девушки молодыми, и круглые сутки стояла июньская ночь с соловьями, с гордостью охранника лагеря, где сидел Сергей Королев, за свое участие в космической эпопее.
История не принимает "если бы". Если бы не Советский Союз, какие бы еще шедевры создали эти люди, Бог весть. Может быть, никаких. Может. А кем был в этой космической эпопее лично ты?

Как положено русскоязычному интеллигенту, задаюсь я вопросом, кем был в этой эпопее лично я. Я же, по причине то ли крайней молодости, то ли общей несостоятельности, как будто вовсе в ней не был. Как будто вовсе не участвовал в жизни этой самой культуры. Разве только очень небольшого ее уголка, который сам по себе тоже мало кому известен.

Во всяком случае, никакие органы меня ни разу не склоняли к сотрудничеству никаким заметным мне образом. Не представлял я для них интереса ну вот никакого. А был я настолько глуп и неопытен, что склонить не составило бы труда вот прямо никакого. Достаточно было рассказать, что вот мы ученые, хотим знать, чем и как живут самые интересные слои и представители нашей молодежи - я бы сам сидел ночи напролет и писал этим ученым подробные письма. Но вот нет, никто не обратился. Не разглядели ни в один микроскоп.

Это не плохо и не хорошо, это вот так у меня было.
pechkin: (Default)
Снился сегодня Матезиус. Заскочил в квартиру где-то в центре Питера, где я живу. Куда-то очень торопился, был веселый, деловой. Я спросил у него, как он вообще. Ответил, что нормально, все хорошо у него. Что-то захватил с собой и убежал.
pechkin: (Default)
Мое отношение к нашим концертам, которые я постепенно выложу все, разметив песни и подписав музыкантов, для чего мне приходится их все пересмотреть, точнее всего определилось вот тем анекдотом, который я узнал от Псоя в исполнении Брайна:

Женится старый-престарый раввин. На молоденькой девочке из очень приличной семьи. Перед самой хупой он сидит со своими учениками, и один из них, сам уже, поди, отец и дед семейства, спрашивает эдак с лукавинкой:

- Ребе, а что невеста-то? Хороша ли?

Ребе с расстановкой отвечает надтреснутым старческим голоском:

- Некоторым нравится... Некоторым не нравится... Мне - не нравится.

Нет, там прекрасные музыканты, в сложнейших условиях не ударяющие в грязь лицом ни грамма. Там неплохие песни. Но, боже, почему они не прогонят этого вокалиста? Он некрасив, он все время забывает слова, он лажает мимо нот, он отвратительно держится на сцене, дергается, теребит все попало, глупо шутит и скверно умничает.

Пожалуй, если стоит еще дать концерт, то только чтобы хоть немножко попытаться исправить впечатление от этих старых. Сейчас-то я не такой. Ветром меня уже не колышет.

про БГ

Dec. 3rd, 2019 10:06 am
pechkin: (Default)
В нашей цивилизации пришло время, когда каждый ее член может без больших энергетических затрат со своей стороны опубликовать свои мысли и передать их теоретически любому другому члену этой цивилизации. До того, как это время пришло, энергетические затраты на массовое распространение мыслей были такими высокими, что доступны были только очень влиятельным людям и организациям, обладающим значительными ресурсами. Сорок лет назад, чтобы донести свои слова до, например, Новосибирска, мне нужно было бы написать их во всесоюзной газете или журнале. За каждым моим словом стояло бы правительство, страна – на худой конец союз работников какой-нибудь дерьмомешательной промышленности. Каждое мое слово было бы связано с волей большой и могучей организации, давшей мне мандат на высказывание.

Что такое сорок лет для цивилизации? да ничего почти. Не стоит удивляться, если мы, поколение, на чьей памяти это ещё было так, по инерции приписываем мыслям и мнениям, доносящимся издалека и опубликованным широко, тот значительный общественный ресурс, который требовался для такой широкой публикации раньше.

Между тем, не все, что пишут в интернете, истинно, проверено или хотя бы отражает мнение значительного количества людей. Это может быть крайне сомнительное высказывание крайне сомнительной личности, которое приобрело популярность по причинам, ничего общего не имеющим с истинностью и значимостью.

Всем представителям моего поколения, которым может быть присуща эта аберрация мышления, я напоминаю лишний раз – заранее прося прощения за это напоминание – что все, что изложено ниже есть мнение одного-единственного человека, за которым не стоит ни страны, ни поколения, ни какой-либо другой социальной прослойки и общности. Не придавайте этому тексту значимости, на которую он не претендует. Когда я пишу “мы” – я не имею на это никакого мандата. Все, что я пишу ниже – не объективные, внеположенные истины, которые я возвещаю миру, уполномоченный на это сверхъестественными силами, выносящими эти суждения. Это мои личные мнения и мои субъективные оценки.

Это хорошее место, чтобы перестать читать этот текст и отправиться по своим делам.

Не то, чтобы я вообще не признавал объективных истин – нет, я их признаю. Но со временем я пришел к мысли, что есть области, в которых объективные оценки невозможны, всякие претензии на объективность недоказуемы или доказуемы, но с большим трудом, который нецелесообразен доказываемому. В этих областях субъективная оценка парадоксальным образом оказывается единственным доступным ориентиром и единственная имеет важность как для оценивающего, так и для оцениваемого.
* * *

Судить кого бы то ни было можно лишь за сознательно сделанный им выбор. Ни за что другое. Мы надеемся и верим изо всех сил, что именно так нас будут судить на небесах. Именно так мы представляем себе высшую, истинную справедливость.

Поэтому я прошу читателя остановиться здесь и поиметь особо в виду, что в мыслях, которые я постараюсь изложить ниже, я не имел никакого осуждения. Я лишь ищу ответов на важные для меня вопросы.

“И все о себе – о чем же нам петь еще?

Может показаться – а может и оказаться – что во мне говорит, например, некий столичный снобизм; что я выражаю конфликт или по меньшей мере разорванную связь поколений; что та или иная социальная принадлежность заставляет меня чувствовать фрустрацию и искать ей объяснения в тех плоскостях, где ей удавалось бы от меня скрыться. Отрицаю я здесь же, пользуясь возможностью, и ревность, вынесенную из задорного цеха людей, которых не сужу и так далее. Если ты, читатель, продемонстрируешь мне, что я ошибаюсь, что на самом деле я сужу и сужу предвзято – я со спокойным сердцем сотру этот текст. Ошибаться в себе не то, чтобы легко и приятно, но перспективно.
* * *

Взяться за кнопки заставило меня сильное ощущение – ощущение пустоты и скуки, которые я испытал на последнем концерте БГ в пещере Цидкиягу где-то с середины, но ближе к началу. Я вдруг поймал себя на том, что песни не оказывают на меня никакого впечатления. Ни старые и знакомые, ни новые. Что я не понимаю, о чем они, зачем они мне и зачем они вообще. Что я делаю здесь? Я помню, что шел на концерт самого большого, самого значительного автора моей молодости, дарившего моему поколению сильнейшие, ключевые переживания. Где это?

Декорации были фантастические, небывалые и невероятные. Древняя трехсотметровая пещера, конец которой завален камнепадом, но может доходить и до самой Храмовой горы; там, по мусульманскому преданию, лежат сыны Кореевы, проклятые Моисеем; отсюда, по другому преданию, каменщики царя Соломона брали камни для Первого Храма; царь Ирод брал отсюда камни для Второго, и это уже подтверждают археологи; кстати, уже полтораста лет здесь ежегодно проводят обряды масоны. Пещера плавно опускается от узкого входа, и на всем протяжении, до самого последнего зала, она была уставлена тысячами больших свечей. Не представляю себе, сколько времени заняло расставить и зажечь все эти свечи! Теплый и влажный воздух, гасящий гул голосов; атмосфера и акустика тайны. Unio mystica: я с самого своего возникновения ловил и собирал эти штуки по молекулам, потому что с детства безудержно хотел именно такого. В таком месте можно устроить, думалось мне, что-то совершенно небывалое. Тот случай, когда стены помогают магии.

А магии не было. Магия не включалась.

Были высокого качества музыкальные моменты. Даже то, о чем БГ писал в своем юношеском “Романе, который так и не был окончен” – мгновения, когда музыка делается непреодолимой силой, меняющей к лучшему мир – бывали. Краткие мгновения – но они были на самом деле, не нарисованные на старом холсте, а настоящие.

Гитарист Омар Торрес вызвал мое глубочайшее восхищение и тем, как он – очевидно не вполне знакомый с гармониями – возрождает звук гитары Саши Ляпина там, где музыка требует этого (что же это – то, что играл Ляпин, получается, настолько больше самого Ляпина? где-то в мире есть месторождение этой музыки, а я нигде не находил ничего похожего; или он успел послушать только “Радио Африку” и “Детей Декабря”?), и как он вжаривает фламенко в “С той стороны зеркального стекла”, и как он изысканно, с намеком и на кубинский лауд, и на арабский уд, и на классическую гитару барокко, аккомпанирует песням с “Русского альбома”, совершенно ему чужеродным по своему строю. В одной вещи, к сожалению, забыл, какой именно – едва ли не в “Городе золотом” – он прошелся терциями, и соль-бекар там, где все десятилетиями слышали и брали напрашивающийся соль-диез, оказался настолько пронзительно верным, настолько все перевернул и перестроил гармоническую суть вавиловской каденции, что я, забыв приличия и потеряв голову, зааплодировал прямо поперек припева. Одна нота прорвалась в беспредельное и потащила за собой все.

Прекрасная музыка случалась в этом концерте. Магии не случилось. А ожидание такое было.

С тем, что творчество “Аквариума” принадлежит русской культуре, спорить станет, пожалуй, только фрик. Мой давнишний тезис о том, что русская культура, во всяком случае, городская, “официальная” русская культура начиная с конца Средневековья и почти до самых наших дней движима в первую очередь – а временами исключительно – текстом и во всех своих проявлениях вербальна – этот тезис, конечно, куда как спорный, и это тема для отдельного разговора. Но есть в творчестве “Аквариума”, как и всякого большого явления культуры, ещё кое-что помимо музыкальной и текстуальной компоненты. Помимо прочих составляющих, о которых, может быть, я не знаю, есть ещё составляющая контекста. Я еще иногда называл ее обрядовой стороной творческого акта. Это не о том, какое творится искусство, а больше о том, как оно происходит. Это то, что отличает книгу Стругацких в обложке с обтрепавшимися углами от электронной копии в телефоне. Это то, что отличает Высоцкого, которого друзья отца слушают с бобинного магнитофона на ночной кухне, от ремастеринга этой же записи, переданного по радио, которое ты слушаешь в машине по дороге на работу. Это вот то, ради чего мы ходим на концерты.

Вот эту составляющую на том концерте, где я был, я не почувствовал совсем.

Я не буду делать из этого выводов. Борис Борисыч мог попросту устать на первом концерте, где все это, может быть, как раз было. Он мог недостаточно хорошо себя чувствовать. Он мог вообще потерять способность к иерофании – она, как всякое веяние духа, дается не любому и не всегда.

Но без нее мне было никак. Без нее все показалось мне нарисованным. Это было изображение волшебства, правдивый рассказ о нем, а не оно само. Красивое, яркое, достоверное – но неживое изображение.

Во мне росло раздражение.

Сколько же слов он может сказать о том, что словами главного не скажешь? – думал я. Сколько раз он считает нужным повторить, что не знает, что творится вокруг, куда идти и что делать; как если бы кто-то не переставал его спрашивать? Неужели спустя столько лет, километры текстов и тонны нот, он так и не чувствует, что слово “странный” в стихе – это для поэта капитуляция, роспись в неспособности к поэзии, которая все – езда в незнаемое, суть которой именно уловить странное сетями слов, внести в мысль и речь то, чего в ней раньше не было? Или что две и более подряд фразы, начинающиеся с противопоставительного “но”, лишают противопоставление смысла, потому что становится неясным, что же говорящий противопоставляет чему? Как же перемежается у него, думал я, школьническое косноязычие и блестящие строки, высокопарные декларации и неумелое просторечие, оргинальные и оригинальничающие метафоры, стилистические скачки, призванные создать впечатление взволнованной искренности, несмешной юмор и не вызывающие доверия пафосные откровения...

И было бы не о чем городить огород, если бы не попадались у БГ действительно пронзительные, на грани гениальности, строки, действительно чарующие образы, действительно остроумные замечания. (А настоящее остроумие изобразить труднее всего; быть может, и вовсе невозможно его подделать.) Если бы не было этого вовсе – не о чем было бы говорить. Меня можно было увлечь странностью в 18 лет; мнение авторитетов или большинства могло заставить меня восторгаться чем-то или над чем-то издеваться; цеховые солидарность и зависть имели значение тогда; но в 48 мне нужно что-то большее, а в цехах моих растут деревья и сыплется сквозь дыры в крыше снег.
* * *

А про мои 18 лет, мне кажется, нужно рассказать касательно нашего предмета особо вот что.

Я плохо знаком с тем, что БГ делал, и что делалось вокруг него, в те годы, когда я ходил пешком под стол. Я ведь впервые увидел его только в 1987-ом, и услышал впервые примерно незадолго до того. А в некоторых местах, в которых я бывал во время моего странствия, иные почтенные старики говорили, что к этому времени БГ уже торчал по-гнилому. А раньше было лучше, но без меня.

Притом в той части среды, в том круге, в который я попал – между прочим, едучи ноябрьским вечером 1987-го года в 130-м автобусе в кинотеатр “Рубеж” на первый в своей жизни концерт именно-таки “Аквариума” – принято было вполне резонерское сопротивление не только тем вкусам, что бытовали в большой культуре – это нормально для любого достаточно взрослого общества – но и тем, что бытовали в большой контркультуре. (Что, возможно, говорит о том, что контркультура эта тоже была достаточно взрослой.) “Аквариум” в нашей тусовке, в нашей прослойке считался попсой, манной кашкой для “пионеров”, у которых не хватает образования, смелости или сил на настоящую культуру. По той же причине в нашей тусовке не слушали Битлов – их и так слушали все, они были слишком популярны, это было общее место. Другое дело хотя бы Rolling Stones или The Who, The Doors, T.Rex, Einstürzende Neubauten, King Crimson, Genesis – я просто вспомнил самые первые кассеты, переписанные у тех пиплов, которых я встретил в том автобусе. Во всем искалось необщее, не популярное, не обесцененное восторгами толпы.

А ещё уважали в той тусовке чтение первоисточников – или хотя бы их академических переводов. И не уважали того, кто, произнося термин или отсылку к чему-то, не мог исчерпывающе его объяснить, а высказывая точку зрения, не мог ее аргументировать – “Дитя мое, никогда не произноси слова только потому, что они красивые и длинные” и “а этот пацак всё время думает на языках, окончаний которых не знает”. Мы в свои 17-18 лет, конечно, были недоучками и верхоглядами, но мы очень не любили недоучек и верхоглядов и не хотели такими быть.

Любить публично все то, что любили цивилы, было в нашей тусовке моветоном. Но и любить то, что любили и боготворили в Системе, было не меньшим моветоном. Восхищаться БГ безудержно, некритически – “он бог, от него сияние исходит” – было невозможной пошлостью. Вкусы общества и контр-общества отвергались у нас равно во имя поисков своего собственного пути. Может быть, это было возвышенно и благородно; может быть, это был глупый подростковый нигилизм – так было. Можно рассуждать об этом много и интересно, но я не чувствую в себе к этому ни охоты, ни способности. Так было.

И потому, что так было, многие альбомы, авторы и, возможно, целые пласты культуры до сих пор остаются для меня прогулянными уроками. А некоторые другие – наоборот.

Кроме того, мне было 16-18. С одной стороны, я был еще слишком молод, чтобы составить себе свое собственное представление обо всем этом и его держаться, сформировать свое собственное мнение и его отстаивать; а с другой стороны, уже слишком взрослым, чтобы БГ стал моим проводником по отрочеству и юности. У тех, кто познакомился с ним в 13-14 лет, отношение к нему совсем другое. Его творчество составляет гораздо большую часть их личности; критически относиться к нему им так же трудно, как критически осмыслять фигуру родителя. Но у меня так не было.

Теперь можно вернуться в пещеру Цидкиягу.
* * *

Я стоял там, слушал и размышлял: кто же он такой, этот бородач с таким мне знакомым голосом? Кто он для меня, каково его место в нашей культуре, в нашей истории, в нашем мире? Почему у него все так? И что мне с этим делать?

И я подумал, что самая важная миссия БГ оказалась не в том, что он создал своего в нашей жизни, а в том, что он принес в нее извне – из-за пределов нашей ограниченности. Он рассказал о большом мире, лежащем за краями очевидного, известного, пройденного в школе, усвоенного на улице и предписываемого официальными органами широкого вещания – давайте не будем забывать, что никакого интернета ни у кого в телефоне тогда не было; это трудно уже представить себе, но это факт, я сам его свидетель. БГ поведал нам о том чудесном, что могут сделать с человеком и миром музыка и поэзия. Многим из нас неоткуда было это узнать – многие это узнали впервые от него. Он рассказал нам о волшебстве. И рассказал так ярко, так убедительно, что многие это волшебство увидели и ощутили на себе. Это был натюрморт такой яркий, что утолял голод. Это был пейзаж такой необычный, такой красивый, что в него хотелось и – иногда, некоторым – удавалось уйти.

Многие забывали о том, что перед ними лишь картина, иллюзия и картина. Многие этого и не видели вовсе. Не учили нас разбираться в таких тонкостях, и эпоха не благоприятствовала. Не так-то легко отличить настоящий древний китайский фарфор от изображающего его английского фарфора XIX века, когда ты – один из кочегаров на тонущем “Титанике” или солдатик любви на трамвайных путях. (Вот все ли на этой строчке вспоминали “часовых любви” Окуджавы?)

И я не говорю, что своего собственного у него вовсе не было, или оно было какое-то незначительное. Совсем нет! Просто творчество БГ слишком, слишком обильно насыщено отсылками, намеками, заимствованиями и переводами из того, что находится за его пределами.

И ещё: оно было слишком, слишком привязано к среде, в которой жило. Его не очень удается вынуть из этой среды, не поломав.

Вот мои дети, например, “Аквариум” не понимают. У них все в порядке с русским языком, уверяю вас. Они прочитали немало книг. Они с удовольствием – или без большого удовольствия, но с интересом – слушают “Несчастный Случай”, “Выход”, Псоя Короленко, “Ноль”, НОМ, даже Инну Желанную и “Калинов Мост”. А “Аквариум” не забирает их так волшебно, как забирал нас – я думаю, потому именно, что он, с одной стороны, ни о чем понятном им понятно не рассказывает, а с другой стороны, и ничего неведомого не первооткрывает. Клубу музыкальных и поэтических кинопутешествий мои дети предпочтут оригиналы, а контекстов они не прочитывают. Не понимают, что реггей означает вызов истеблишменту и призыв к опрощению в толстовском смысле, ситар намекает на дзен-буддизм (я и сам не понимаю, почему), а уиллеанская волынка в сочетании с балалайкой и гармошкой выдвигают тезис о духовном родстве славян и кельтов в противостоянии Римской империи в ее различных изводах, и мы все понимаем, какая империя тут на самом деле имеется в виду... а вот дети не понимают.

А обрядовый контекст этот им незнаком вовсе – у них это все происходит совершенно по-другому, потому что эпоха другая, и не должно быть много общего в ритуалах и религиях палеолитических охотников-собирателей и земледельцев неолита. Не понять им друг друга. В жертву друг друга не приносят – уже хорошо.
* * *

И, кстати, раз опять понесло о музыке. Лучшие музыканты, каких я знаю, самые чуткие, самые изобретательные, самые волшебные, играли в то или иное время в этом ансамбле: Куссуль, Гаккель, Дюша Романов, Титов и Ляпин, Курёхин, Зубарев, Щураков, Рубекин. Я много, много раз задумывался, что привлекает их всех в гребенщиковский проект – при том, что об отношениях внутри этого проекта я слышал много нерадужного – и не пришел к окончательному ответу. Может быть, не существовало в досягаемости ни одного проекта, который мог бы дать такую свободу, такой широту музыкального спектра; такие технические возможности, может быть – хотя я сомневаюсь. Больше мне кажется, что дело в том особом сакральном отношении к музыке, которое заложено было в “Романе, который так и не был окончен”, и не ушло никуда за все десятилетия – я до сих пор, вот прямо сейчас чувствую его отголоски.

“Музыка вошла неожиданно и никто не смог уловить того мгновения, когда люди на сцене перестали быть людьми из плоти и крови и воплотились в звуки. Кровь прихлынула к вискам Дэвида, чудо воплощения охватило его. Вздрогнув на ветру, растаял мир и вспыхнул как сухая трава сенра. Скрипач, еще совсем юный, ласкал скрипку длинными нежными пальцами. Она пела, как поют деревья, готовые отдать себя ночи, как поют июльские поля на восходе. Он смотрел куда-то мимо всего со строгим и застывшим лицом. А потом музыка возвышалась, и скрипка, как раненая птица, рвалась в штопор. Обезумевшая гоночная машина носилась по кругу, распиливая реальность, вылетая на крутых виражах из пространства и времени, опровергая законы гармонии и разрезая небо надвое.

Битком набитый зал постепенно накалялся, обычные разговоры словно обрезало ножом. Впрочем, их не было бы слышно. И лица, обращенные к сцене, как головы, начали расправляться в этом шторме звука. Вразнобой стучащие сердца обрели единое биение, слившееся с пульсом песни. Маленький косматый человек рядом с Дэвидом, только что распевающий что-то во всю глотку, куривший четыре сигареты сразу, и вообще веселившийся вовсю, как разбуженный, замолк. И судорожно раскрыв глаза, пил музыку всем своим существом, а скрипка писала на его лице отчаяние. Становилось все горячее. Пианист забыл обо всем и бросился в море клавиш, и руки его вспыхивали как зарницы, разбиваясь о ноты и рождая гармонию. Ударник уже не существовал как человек, а были только палочки, бьющиеся в пальцах о барабан, как о мир. Изредка, из-под развевающихся волос, прорезал воздух невидящий предсмертный оскал. Песня рвала на части, чтобы выпустить, наконец, свет из людских сердец.”

Многие ансамбли и коллективы делали хорошую музыку, плохую музыку, сложную музыку, легкую музыку, но “Аквариум” как ансамбль музыку священнодействует. Почему это священнодействие хорошо и прекрасно, думаю, поймет любой слушатель. Почему это плохо – потому что постоянное и исключительное священнодействие лишает тебя иронии и пропорции. А без этого в какой-то момент ты перестаешь понимать, что ты делаешь, и чем оно отличается от того, что ты хочешь делать – и в этом состоянии прогресс невозможен.
* * *

Вне всякого сомнения перед нами великий стилист. За что ведь только не брался – за блюз, за рок-н-ролл, романс, реггей, ирландскую музыку, индийскую, китайскую, русскую (об этом особо), карибскую – и все ведь выходило похоже. Я, помню, говорил кому-то, что тому человеку, который познакомит БГ с клезмером, лучше было бы повесить жернов на шею и бросить в море – потому что он ведь и клезмер будет играть так же, как все остальное. Нету для него границ, нету препятствий. Нету чужого, все свое.

И все же.

Ведь есть два пути научиться играть, скажем, ирландскую музыку. Можно прослушать её антологию, прочитать учебники, съездить на мастер-класс лучшего флейтиста или скрипача, пригласить его, наконец, чтобы он сам показал или вовсе сам сыграл, как надо. Можно усвоить профессиональный жаргон, тщательно скопировать манеры и приемы, подхватить акцент, как у Ронни Дрю, научиться танцевать, как Ривердэнс, и улыбаться, как Шон Макгован. В итоге можно победить на конкурсе ирландских музыкантов в Москве, каком-нибудь Стокгольме и даже, да чего уж там, в Дублине. В Корке! в Коннемаре! Там ведь наверняка есть такие конкурсы. Корифеи одобрительно похлопывают по плечу, ревнители чистоты жанра не находят, к чему придраться, и с уважительным удивлением рассказывают друг другу: надо же, варвар варваром, а поди ж ты, с закрытыми глазами не отличишь от настоящего.

Другой путь – попытаться понять, почему эта музыка такая, откуда она растет, как она живет, чем она живет. Читать, скажем, Свифта, Крофтон Крокера, Джойса, Стивенса и Йейтса. И Брендана Биэна, да. Заслушиваться этой музыкой до такой степени, что начинаешь видеть ее во сне, начинаешь ею дышать, и она льется у тебя из ушей и ноздрей. Быть с людьми, которые ее играют или слушают так же самозабвенно и яростно – дышать с ними одним воздухом, пить из одного стакана. Не играть эту музыку, а стать ею. Не культуру эту вобрать в себя, а себя вогнать в эту культуру. Превратиться в ceilidh. В итоге можно почувствовать, какой должна быть эта музыка, и играть ее, как свою – а своей она и будет. Может оказаться, что здесь и сейчас музыка эта должна быть совсем не такой, как там и тогда – и придется родить ее заново. Как Ронни Дрю, Ривердэнс и Шон МакГован. Корифеи проклянут, но есть ненулевой шанс попасть в учебники и антологии этой самой музыки.

Каким путем пойти – каждый решает для себя. Всякий эпигон (за вычетом чисто коммерческих проектов, которые другая дисциплина) достоин определенного уважения – за саму увлеченность своим предметом. Этого, может быть, мало, но это больше, чем ничего. Не говоря уже о популяризаторах и переводчиках – это два совершенно отдельных разговора.

Что касается лично меня, то лично мне первый путь менее интересен. Потому что когда мне хочется подлинной, чистой, этнографической, скажем, ирландской музыки – я поставлю себе ее. У меня есть. Ещё раз благодарность судьбе – меня познакомили с оригиналами. Так получилось. Я уважаю качественную стилизацию, но она должна быть и качественна, и интересна как стилизация. И стилизация может стать чем-то новым, самоценным, когда она перестает быть подражанием, когда верность изображаемому оригиналу перестает быть целью – когда начинается езда в незнаемое, начинается поэзия и волшебство. Происходит создание нового, небывалого.

Таким вот небывалым прежде я считаю “Аквариум” “Русского альбома”. Русскую музыку, которая звучит в этом альбоме, “Аквариум” – а все мы знаем, кто руководит “Аквариумом” – родил. Такой музыки не было на земле раньше. Она глубока, она самостоятельна, она напоминает многое, но не является ничем из того, что напоминает. У нее нет пока, кажется, исполнителей, кроме ее авторов – автора? – но я не вижу, почему бы им не появиться.

В материале же последних лет, мне кажется, слишком много какого-то культуртрегерства. Я не находил в нем того, что не было бы лишь переводом, искусной копией с оригинала. Если же какие-то оригиналы использовались для аллюзии, то – окей, я прочитал аллюзию, но, как у Тарковского-отца – “только этого мало”. И вот эти бесчисленные повторы, притупляющие остроту сказанного до полной потери сознания. Впечатление такое, будто открытия закончились. Будто муза отлетела. Бывает такое. Уж я-то знаю.

Но я, когда увидел, что не могу сказать ничего нового, что было бы лучше старого, выбрал помолчать. Этот выбор сделан мною осознанно, и за него судить меня можно.
* * *

То про музыку, а теперь снова про слова. И здесь снова вот эта не вполне понятная мне самому фигура речи: сказать, что БГ совсем не способен на волшебство, было бы неправдой. Неправдой было бы сказать, что все его песни – пустое нагромождение слов. У него просто очень много песен. И у него исключительно хороший, чуткий слух, но, скажу так, не во внутреннем ухе. Нам всем известно, что собственный голос в записи сильно отличается от того, что слышишь, когда сам говоришь или поешь – потому что когда поешь и говоришь, то слышишь себя внутренним ухом, а в нем совсем другие тембры. Или вот я знал лично музыкантов, которые прекрасно играли, но пели исключительно мимо нот. Вот такие особенности устройства систем связи между головой и голосовыми связками – а между головой и руками все в порядке.

Вот тут, должно быть, похожее явление. БГ, возможно, просто не слышит собственной фальши.

Примерно в каждой пятой песне я нахожу для себя что-нибудь симпатичное. Примерно одна песня из десяти у него мне нравится. Одну из двух-трех-четырех десятков я хотел бы запомнить, а одну из ста я с изумлением и благодарностью уношу в заветные уголки сердца.

А у него другой критерий поэтической удачи, не такой, как у меня.

Здесь снова уместно повторить, что осуждать позволительно только за выбор, делаемый сознательно. Никому нельзя пенять, что он таков, каков есть. А делает ли БГ сознательный выбор, когда решает о какой-то песне, петь ее или нет – об этом я ничего не знаю. Мне не дано знать, как он решает – принять ли орден из рук Путина, поехать ли в какой-нибудь Мариуполь и сыграть там в подземном переходе или на набережной, написать ли “посмотри мне в глаза и скажи, что это воля Твоя”, написать ли “Масон Лёва практиковал йогу патанджали, у него были жены, они от него сбежали”; мне не дано знать, что он думает о том, почему он делает все это так, и думает ли. Мне не дано знать, и мне не нужно судить.
* * *

Я считаю – и подтвердил себе это вчера – что мне повезло в том, что лучшие песни БГ мне впервые спели мои друзья. В оригиналах, которые я слышал после, мне не хватало того огня, с которым они мне его пели. Точнее, изображение огня оригиналом не грело меня так, как огонь, которым горели исполнители. Мои друзья – ну, к чему кокетство? Браин в большинстве случаев – становились сами тем, о чем пели, а не изображали перевоплощение или намекали на него. Им могло не хватать слуха, голоса, инструментального мастерства, аккомпанемента – да всего могло не хватать. Но если уж начинали петь БГ, то это означало, что все культурные и контркультурные тренды и табу отправлены побоку; это означало, что разговор пошел серьезный донельзя. И в этом разговоре уж хватало искренности, хватало огня, а зачастую было и с избытком; иногда и вовсе шел потоком один огонь, даже слов не разобрать.

Благодарю свою судьбу за то, что со мной это было так.
pechkin: (kent)
Там, за красной рекой, могут начинать репетировать. Там уже двое наших.

Алексей Айдинов, известный как Папа Пупкин. Инсульт.

Еще пока не осознал, а лепетать банальные пошлости недостойно его. Помолчу.
pechkin: (Default)
Разбираю неизвестный концерт года не то 1995, не то 1996-го. Гордон еще был, Базиль еще был, а Тони уже был. Сзади какая-то черная стена, и все такое черное - уж не театр ли "Суббота" это, что на Правды был в каком-то ДК? Зал по звуку какой-то совсем маленький. В зале голоса знакомые, но датировке не помогают. По одежде судя, зима, и суровая.

И пока что с музыкальной стороны это лучшее из того, что я слышал. Ладно Белов, но я-то там какое выдаю! Сам заслушался. Это ж надо, какая у меня когда-то была мысль, и, совсем неожиданно, техника. Много надо взять оттуда.

Голос в самой силе - ни одного петуха, ни одной задавленной ноты ни на каком регистре. Чертяка!

Немного понятно становится, что Белов во мне нашел. В этом что-то есть. Или было. Там, где я не пытался изображать существующее, а создавал не существовавше прежде.
pechkin: (Default)
После Тиккиного квартирника сильно задумался о том, сколько нам всем уже лет, какие мы все уже немолодые, и что наше поколение уже должно, кажется, сходить со сцены, на которую оно, кажется, так и не забралось толком.

Из примерно двух сотен людей, с которыми я знался в молодости, из которых практически все были необычные, творческие, полные амбиций и талантов, подававших надежды и обещавших так много -- что-либо заметное со стороны делает, кажется, лишь десяток. Это даже не такой уж плохой процент, если не принимать во внимание высокий стартовый уровень способностей и надежд. Это было не среднестатистическое население, это была элитная прослойка молодежи элитных слоев этого населения. Самые начитанные, самые способные, самые образованные, самые творческие. Во всяком случае, очень и очень интересные молодые люди. По моей субъективной оценке.

Но что-то пошло никак.

Потерянное поколение, и все, что у нас есть - это сказки о потерянном времени.

Объяснений нашел пока три.

Во-первых, абберация моего личного восприятия. Неудачная выборка вначале или особая конструкция шор на моих глазах в конце.

Во-вторых, свойства этого поколения, внуков войны и большого террора, детей застоя.

В-третьих, объективная ситуация в стране и в мире, которая, конечно, причинно связана с "во-вторых".

В подробности не вдаюсь, поскольку нет ни времени, ни сил, ни, как бы это сказать... компетентности? полномочий? автолегитимации? - об этом усердно и целенаправленно размышлять. Оставлю более профессиональным философам, которых в числе этих примерно двух сотен людей вполне хватает.
pechkin: (Default)
Выставка Ая Вей-Вея в Музее Израиля - я очень советую тем, кто не был, ее посмотреть. А некоторых моих знакомых я бы заставил на нее сходить, если понадобится, то и под конвоем. Для очищения кармы, как частной, так и общественной.

В конце прошлого века мы с друзьями устраивали квартирный концерт. Мы это часто вообще делали, но этот был немножко особенный - перед его началом мы все, музыканты и будущие слушатели, отправились в видеосалон на Литейном и посмотрели "Hair", "Волосы". Мюзикл такой о судьбах молодежи в США в конце середины прошлого века. Сейчас в России его, наверно, нельзя показывать, там эксплисит нудити, в кадре курят и пьют, и вообще расшат скреп безудержный. Хотя, конечно, это все делают граждане потенциального противника, так что, может быть, и можно. Но я в любом случае советую посмотреть, кто не видел. И когда мы выходили с сеанса, одна моя знакомая плакала. Так жалко ей было главного героя, и остальных героев, и что с ними сталось потом, и что с нами сталось, и что еще станется... Есть тут о чем поплакать, я согласен.

Кого мне жаль искренне - так это тех, кто утратил эту способность -- плакать от таких вещей. Отказался от нее, потому что мешала чему-то другому, более важному. Натренировал себя не плакать, а пропускать с равнодушием, сперва показным, а после и самым неподдельным. В этом предательстве -- не всегда, не всегда вынужденном! -- я и вижу трагедию именно моего поколения. Нас никто не заставлял быть равнодушными, ни революция, ни страх арестов, ни война, ни голод. Нас, столичных мальчишек и девчонок, вышедших из школы при Горбачеве, повзрослевших при Ельцине и заматеревших при Путине, никто не понуждал к равнодушию. Это мы сами так решили и захотели.

Не все. Есть и среди нас герои. Я даже с несколькими имею честь быть лично знакомым. Но больше других. Таких, которые от мысли выйти на площадь так далеки, что представить себе не могут, будто кто-то может это сделать за бесплатно и в трезвом уме. Что кому-то не все равно. Что с несправедливостью можно и нужно бороться.

И благодаря нашему равнодушию, нашему согласию -- а также, конечно, унаследованному страху и выученной беспомощности -- наше поколение просрало свои время и пространство. Время потекло назад, а земля горит подмосковными торфяниками у нас под ногами,  и уровень неба опускается ниже уровня моря. И мы толстеем, лысеем и редеем рядами, а над нами молодеет, крепнет и победно ширится Иосиф Кобзон.

Поэтому некоторым обязательно нужно сходить на Ая Вей-Вея. Им это может помочь.

А некоторых моих знакомых стоило бы туда сводить, и под конвоем. 

Мне всегда хотелось спросить у людей, презрительно морщащих носик, злобствующих или виртуозно остроумничающих по поводу беженцев: как они отгоняют от себя мысль о том, что вдруг карта ляжет по-другому, стол, как говорят американцы, перевернется, и самим им выпадет бежать и спасаться? Почему они думают, что вот им никогда не придется продавать фамильные драгоценности за место в резиновой лодке, ползти под колючей проволокой, ехать стоя в закупоренном фургоне? Что сами они, бесценные, со своими еще более бесценными детьми никогда не будут заворачиваться в ворованные одеяла под автобанным мостом или у вентиляционных решеток метро; что им, бриллияхонтовым, никогда не придется стоять в очередях за гуманитарной миской супа или, бегая от полиции и местной урлы, продавать селфи-стики морщащим носики и остроумничающим туристам? На чем основывается их уверенность в том, что с ними этого не может случиться? На каком божественном откровении? Я тоже хочу его узнать. А то у меня очень плохо с этой уверенностью. Я как вспомню биографии своих собственных дедушек-бабушек, так сразу как-то теряю эту уверенность.

Есть такая русская пословица, которую мы склонны неверно понимать. Про суму и тюрьму. Она ведь не про то, на самом деле, что в России любого можно разорить и посадить. Она про то, что вообще-то ты для Бога ничем не лучше нищего, кандальника, каторжника, беглого. И потому не имеешь никакого права их презирать. 

Сходите на выставку, короче. Она про это.
pechkin: (Default)

В году не то 1991, не то 1992, нас не взяли в Ленинградский Рок-Клуб. Сказали, вторично. Сказали, это "ДДТ" и "Аквариум", это у нас уже есть.

С одной стороны, это правда, конечно. Не особо оригинальны были мы на общем фоне того времени, когда в пятимиллионном городе функционировало, по данным одного самиздат-зина, 5000 самодеятельных музыкальных коллективов, примерно в каждой девятиэтажке, а в каждой хрущевке-пятиэтажке по половине.

С другой стороны, и там не все такие первичные были, на мой взгляд. На мой предвзятый взгляд, следует уточнить. Хотя многие были, как показало время. Но не все.

Тогда было жутко обидно, придумал какие-то компенсаторные фишки типа "не очень-то и хотелось в эту гебистскую столовку, мы сами с усами". Потом обидно не было уже. А потом и Рок-клуба не стало.

А вторичность осталась, куда ж она денется.

А на филфак #меняневзяли, потому что я вступительные не сдал. На дневное историю, на вечернее литературу. А аорист этот я на стройке нашел.

pechkin: (сумасшедший домик на вершине горы)
Мы едем в машине из Ахзива. Едем уже давно, Нетка успела поспать и проснуться. Просыпается она всегда с торжеством: "Я пасулась!" Я снова с вами, мои маленькие друзья, радуйтесь мне и любите меня снова, жизнь прекрасна.

Едем, и я показываю ей, как садится солнышко и как облака стали розовыми. "Розовые пони," - говорит Нета, видимо, вспомнив песенку про "белогривые лошадки". А потом смотрит на другую сторону дороги и говорит: "И синие пони."

Были синие кони, стали синие пони. Из этого надо, по обыкновению, извлечь какую-нибудь жизнеутверждающую мораль, но прямо сейчас она она что-то не извлекается. Оставлю это как упражнение для читателя.
pechkin: (сумасшедший домик на вершине горы)
Собрали черный мускат. Частично недозрелый, частично уже испортившийся. Частично нормальный. И вкусный. Теперь у меня ванна и два таза винограда, и никакого понятия, что с ним делать. То есть, есть сайты с инструкциями, но их надо читать и вникать. И опыта никакого. Малиновка вот получилась, на все сто, но тут процесс куда сложнее.



Виноград собрали ровно 15-го ава, в августовское полнолуние, полнолуние Астарты по ханаанейскому календарю, так что должно получиться здорово, если я только наберусь сил и все-таки это виноделие проверну.

А утром Туська на строгое предложение пойти умываться мне сказала "САМА УМЫВАЙСЯ". Думаю, тему развития речи у этого ребенка пора как-то прикрывать. Еще ребенок освоил эмфатическое "очень". Еще у нее женский род сильно преобладает над мужским: "Папа пришла" и т.п.

Еще мы попросили Туську "позвони в колокольчик", и она взяла колокольчик, приложила к уху и сказала "Алё".

Еще много чего я хотел написать о себе, но нету сил на это. Ходил вчера под луной - теперь уже по часовой стрелке - много думал, было здорово.

Напишу хоть вкратце - для истории, что ли - как двадцать пять лет назад было. Мы с Танюхой ездили в Волгоград к Эндрюсу и Стингу Царицынским, двум хиппанам, с которыми познакомились пару лет до того на Казани и подружились. Эндрюс торговал пластинками, а Стинг не занимался ничем определенным, но в его сумке лежали бобины с музыкой из его коллекции, и на них были трехзначные номера, и всю свою коллекцию он знал наизусть. Он очень хорошо р, збирался в музыке.

Восемнадцатого мы с ними плавали на речном трамвайчике на какой-то дачный остров на Волге и обнаружили там в конце одной улицы заросль цензоред. Мы надрали этого дела в полиэтиленовый пакет, привезли домой, нажарили каши и слушали, кажется, The Who из коллекции Стинга. На флэту у Эндрюса в микрорайоне Семь Ветров была только звуковоспроизводящая аппаратура и две или три гитары. Мы пели много хороших песен. Наутро Надюха, подруга Эндрюса, пошла в ларек за какой-то нехитрой едой, вернулась с большими-пребольшими глазами и сказала: "Вы тут валяетесь, а в Москве Горбачева расстреляли!" Мы сперва приняли это за игру измененного состояния сознания, потом за неумную шутку, но Надюха не унималась, и мы попробовали разузнать, в чем дело. Мы воткнули колонку в радиорозетку и услышали "Лебединое озеро" официальное сообщение. Доходило оно до нас быстро - что-то такое было в голосах, не забытое или очень быстро и четко вспоминаемое, даже не в голове, а где-то под ложечкой.

Вечером мы сходили на стихийный митинг на большой лестнице, спускавшейся к Волге. Неформалы кучковались сбоку лестницы. Внизу стояли микрофоны и выступали демократы. Всем было страшно, нам тоже. Эндрюс говорил, что нужно пробираться в степь, в станицы, к казакам, из которых, убеждал он нас, он родом, невзирая на внешность. На вокзале мы взяли ближайшие билеты на Питер - на двадцать третье, что ли. Других не было, и никто не знал, будут ли ходить поезда. Слухи ходили самые дикие, но нам было, пожалуй, весело. Не было той тоски, которая сейчас - власть не казалась всесильной, а мироздание безумным. Так прошло два дня, а на третий мы раздобыли где-то спирт "Рояль", а наутро Горбачев уже был в Москве.

Но мы все равно поехали в Питер на третьих полках, в последнем вагоне, в дикой жаре. Танька приболела тогда. Дома мы узнали, что Базиль ходил на баррикады к "Астории", а на Свечном пропала киловаттная басовая колонка Сереги Прожогина.
pechkin: (сумасшедший домик на вершине горы)
вынес я, например, такие важные для меня вещи.

Я задал несколько вопросов, чтобы проверить свои интуиции, и в большинстве случаев они подтвердились.

Он считает, что Гребенщикову не хватало уверенности в себе - в том, что его идеи, тексты и т.п. не менее ценны, чем то, что он переводил и заимствовал. Мы обсудили мысль о том, что это могло тянуться из семьи - Юра так не считает, он считает, что это вообще от успешности западных оригиналов, к которой стремился молодой Гребенщиков. Я вижу и другие причины; кроме того, я еще считаю, что Гребенщикову не хватало, да и сейчас не хватает, чувства юмора, жизнетворной иронии, которой вообще на одной шестой ан масс небогаты авторские таланты; а также, и это самое тяжелое, чувства вкуса, которое отбраковывало бы неудачные разработки и сочинения. БГ написал десятка два или три вещей, которые достойны золотых букв на мраморе, но, к моему сожалению, на культуру нации повлияли не только они, но и три-четыре сотни вещей, по моему мнению проходных и средненьких, перемежаемых неудачами. Про музыкальную сторону мы не разговаривали.

Второе важное: об отсутствии секс-символа на сцене. Кроме Кинчева, все остальные были как-то ужасающе асексуальны. И я помню по своему подростковому периоду, что это было очень важно, но ни тогда не понимал (тогда, конечно, и не задумывался), ни сейчас не понимаю, почему это было так важно - чтобы никакой сексуальности на сцене, только чистая платоническая духовность (не было тогда такого слова "духовность", или оно что-то совсем другое значило); не дальше искусных намеков. "Аукцыон" пели "я на шестом этаже, я точу карандаш" - и это было пределом, да и вообще мы их всех тайно считали гомиками и восхищались смелостью каминг-аута; но нельзя было выказывать этого восхищения, нужно было его разворачивать в "против толпы", "против совка" - вот что-то такое. Юра не сказал конкретно - а я не спросил - почему в их поколении не было секс-символов, но у меня осталось ощущение, что они просто сексуальность понимали совсем не так, как мы.

Да, я забыл еще Силю и "Маньяков", Дядю Федора с его "вперед болты, назад болты" - но, уверен, эти имена ничего бы Наумову не сказали, он их просто никогда не слышал, вполне возможно. Между тем, вот они-то были-таки нашими секс-символами. Они определяли наш сексуальный имидж; слава богу, на личную сексуальность меня и моих знакомых они не повлияли.

Третье важное: о том, что погубило многих. Если с помощью рока, сказал Юра, ты начинаешь бороться с кем-то внешним, то ты пропал. Когда ты победишь своего врага, ты не сможешь остановить свое оружие. Место врага придется занять кем-то следующим. В этом - и еще в странно коротком зрении, когда ты не помнишь себя в прошлом году и не представляешь себе себя в будущем, а видишь на пять-десять минут вперед и назад - фокус превращения Егора Летова, от "мы лед под ногами майора" к "моя родина встает с колен", при полном умолчании того, что с колен-то встает в первую голову тот самый было подскользнувшийся на льду майор. В этом же и фокус превращения других, значительно менее крупных фигур.

Есть еще экономический мотив - если ты поставил под ружье Армию Алисы, которая тебя, грубо говоря, кормит и поит, то распускать ее тебе как-то не с руки, и есть очень, очень много причин этого не делать. Но этот мотив я считаю второстепенным - состояние на этих костях сколотили себе далеко не все, кто стрелял стратокастером куда-то вверх; там многие были вполне себе идейные боевики, не спекулянты.

И в этом я вижу фокус не-превращения других: того же БГ, который, при всех его недостатках, весьма и весьма честен сам с собой (может быть, без этой честности Бог с тобой вообще разговаривать не сможет); того же самого Наумова, во вселенной текстов которого внешнее зло тусуется где-то плане на третьем; того же безгранично уважаемого мною Миши Борзыкина, у которого борьба со злом и борьба с собственными косностью и подлостью совершенно неразделимы; того же Сили, который при строгом разборе довольно-таки и обыватель, и антисемит, и - вот есть прекрасное русское слово, которое все поймут, но никто не объяснит: "мудак" - но он честен, он чист, как хрусталь, и с ним бы я пошел в разведку и вытащил бы на себе, если бы мы там разведали водяры. И вот наградой за эту честность дается честь не предать ни себя, ни тех, кто тебя слушает, а в конечном счете - не изменить своему святому делу улучшения этого мира.

April 2025

S M T W T F S
  12345
678 9101112
13141516171819
20212223242526
27282930   

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated May. 18th, 2025 09:42 am
Powered by Dreamwidth Studios
OSZAR »