(no subject)
Jul. 6th, 2003 06:41 pmVylozheny v set': Piterskie fotki 2002 g. i Den' Rozhdenja Muravja.
Еще перед тем:
Oct. 11th, 2002 12:21 amбыл концерт в Плеханова.
Концерт был неплох, с моей точки зрения. Проведен в бодрой, динамичной манере, практически без пауз, что, очевидно, не дало зрителю расслабиться и заскучать. Бэк-поддержка «Добровольного Оркестра Хемулей», на мой взгляд, ничего не испортила, а даже наоборот, нескольким вещам придала тот кайф, ради которого они сочинялись – Ксанкина флейта при помощи нехитрых звукооперационных приспособлений погружала зал в своеобразную сказку (по внутреннему освещению напомнившую мне Заходское в этот раз); большое, большое спасибо. То же было в Питере с Вовкиной виолончелью (хотя, конечно, это совсем другая весовая категория, и сравнивать можно только по характеру результата). Получилось весьма интересно сделать новую вещь: хорошая традиция в Москве перед сейшеном вдруг неожиданно для себя писать песню, причем как-то все разы неплохую. Сам не ожидал. Лажал умеренно, перло тоже умеренно: нормально. Ощущение собственной состоятельности и, стыдно сказать, профессионализма. Понял, что готов ко многому, было бы только оно, это многое.
Подумал также, уже впоследствии, что вполне мог бы, наверно, жить той же жизнью, что Умка - насобирать себе со временем команду из великолепных музыкантов (великолепно меня удовлетворяющих в музыкальном смысле) и играть с ними по клубам, куда и когда позовут, потому что теперь стало казаться, что звали бы. Но подумал сразу, что если бы я жил умкиной жизнью, то никогда не стал бы таким умным, чтобы к такой мысли придти.
Много думал по поводу будущего альбома, пользуясь большими метропроездами, в которых думается лучше всего. Посмотрим, посмотрим.
Концерт был неплох, с моей точки зрения. Проведен в бодрой, динамичной манере, практически без пауз, что, очевидно, не дало зрителю расслабиться и заскучать. Бэк-поддержка «Добровольного Оркестра Хемулей», на мой взгляд, ничего не испортила, а даже наоборот, нескольким вещам придала тот кайф, ради которого они сочинялись – Ксанкина флейта при помощи нехитрых звукооперационных приспособлений погружала зал в своеобразную сказку (по внутреннему освещению напомнившую мне Заходское в этот раз); большое, большое спасибо. То же было в Питере с Вовкиной виолончелью (хотя, конечно, это совсем другая весовая категория, и сравнивать можно только по характеру результата). Получилось весьма интересно сделать новую вещь: хорошая традиция в Москве перед сейшеном вдруг неожиданно для себя писать песню, причем как-то все разы неплохую. Сам не ожидал. Лажал умеренно, перло тоже умеренно: нормально. Ощущение собственной состоятельности и, стыдно сказать, профессионализма. Понял, что готов ко многому, было бы только оно, это многое.
Подумал также, уже впоследствии, что вполне мог бы, наверно, жить той же жизнью, что Умка - насобирать себе со временем команду из великолепных музыкантов (великолепно меня удовлетворяющих в музыкальном смысле) и играть с ними по клубам, куда и когда позовут, потому что теперь стало казаться, что звали бы. Но подумал сразу, что если бы я жил умкиной жизнью, то никогда не стал бы таким умным, чтобы к такой мысли придти.
Много думал по поводу будущего альбома, пользуясь большими метропроездами, в которых думается лучше всего. Посмотрим, посмотрим.
Но перед тем:
Oct. 11th, 2002 12:14 amВизит к Цунскому, которого я весьма и весьма ждал: поговорить с ним было очень нужно с последнего нашего такого, плотного разговора, бывшего, очевидно, году в 1995-ом, у него в Петроскове, на Куйбышева, напротив памятника Рунопевцам. Несся через всю Москву (не поворачивается рука написать «город»), с Теплого Стана на Текстильщики, опаздывая на час, с трудом вникая в тонкости посадки в маршрутки, выискивая дом... Приперся. Сижу на кухне, разглядываю кухню.
Где-то через полчаса раздается скребля в дверь: Цунский входит, с трудом раздевается, перемещается в кухню, успевает сказать, что имел две отвальные на двух работах, что все пидорасы, что он их из-под земли достанет, что они ему все, что надо, подгонят из-под земли, роняет голову на стол и отключается. При этом ему снится, что он едет в плацкартном вагоне на верхней полке. Кухня покрывается мощным перегарным храпом. Я понимаю, что разговора опять не получится. Так оно и вышло.
Попытки разыскать Яра Маева, который просил обязательно его добыть, если я буду у Цунского, не увенчались.
Накануне в неофициальной форме у меня было спрошено, не имею ли я случайно опыта журналистской работы, и обещано, что если бы такой опыт имелся, то на работу можно было бы устроиться тут же, не сходя со скамейки, где курили. Я подумал впоследствии -- может, Натслу это заинтересует?
О, Россия, страна неограниченных возможностей и родина слонов! Я оставляю тебя про запас, на черный день. Когда оскудеет все прочее, и ничего не останется, кроме российской мечты.
Где-то через полчаса раздается скребля в дверь: Цунский входит, с трудом раздевается, перемещается в кухню, успевает сказать, что имел две отвальные на двух работах, что все пидорасы, что он их из-под земли достанет, что они ему все, что надо, подгонят из-под земли, роняет голову на стол и отключается. При этом ему снится, что он едет в плацкартном вагоне на верхней полке. Кухня покрывается мощным перегарным храпом. Я понимаю, что разговора опять не получится. Так оно и вышло.
Попытки разыскать Яра Маева, который просил обязательно его добыть, если я буду у Цунского, не увенчались.
Накануне в неофициальной форме у меня было спрошено, не имею ли я случайно опыта журналистской работы, и обещано, что если бы такой опыт имелся, то на работу можно было бы устроиться тут же, не сходя со скамейки, где курили. Я подумал впоследствии -- может, Натслу это заинтересует?
О, Россия, страна неограниченных возможностей и родина слонов! Я оставляю тебя про запас, на черный день. Когда оскудеет все прочее, и ничего не останется, кроме российской мечты.
Дома.
Веду машину, отвожу встречавшего нас Шурика. Ноги и руки прекрасно справляются с работой, знают все наизусть. Голова же – отсутствует. Пока Шурик вел, стоило чуть отключиться и подзаснуть, оказывался где-то на МКАД, на Профсоюзной...
Глаз выцепляет людей с автоматами – от некоторых зрительных штампов успел отвыкнуть. Вот, видимо, что в первую очередь видит человек, попавший к нам со стороны. Впрочем, глаз задевает только часть штампов, другие проскакивают незамечаемыми, как и должно быть.
Мысль: куда-то откуда-то вернулся, но не из дома и не домой. Я теперь уже нигде, должно быть, не дома. Я везде в гостях, и везде мой взгляд – взгляд путешественника. Строгий, внимательный, посторонний. Я был на своих детских и юношеских квартирах, и там, где в молодости был мой дом, известный многим как таковой. Моего дома там больше нет. Нет его и там, где сейчас живу. Есть дом, в котором я живу. Это немного разные вещи. Нет родной – моей – страны. Есть страны, в которых я живу. Список их растет. Научился – мечта детства, кажется, – быть своим и максимально быстро адаптироваться в любой местности, в любом кругу: в поезде Казань-Москва, в подмосковном магазине, на рынке города, скажем, Хайфы – нигде не пропадать научился. По крайней мере, внутренне не пропадать. Притом, без затрат, позиционировавшихся кое-кем как необходимые и почетные. Но при этом – по крайней мере на данный момент – лишился ощущения принадлежности к чему-то географическому. Лишился родины. Мне теперь весь мир одновременно и чужбина, и наоборот. Отечество же – Царское Село, будь оно неладно. Но таких Царских Сел рассеяно по миру немало. И причем я же с детства еще это знал, годов с семи-восьми, что у меня не одна родина, а много, и много языков, которые кажутся мне родными, и много музык, которые кажутся мне моими, и много городов, про которые другие говорят «тут я мог бы жить», или, вот, как Верка говорит про какую-нибудь картинку или место: «тут я живу». Я знал это с детства, и теперь чувствую, что это правда. Лишившись чего-то одного, но главного, теперь имею много разного. По этому поводу нужно еще потусоваться в астральных материях так же глубоко и полно, как потусовался я в них в этот раз на предмет жизни и смерти своей.
Вопрос, очевидно, назрел, потому что он уже поднимался: Гордон спросил меня, глядя в причудливо развивающиеся облака: «Печкин, а ты откуда?» Я, видимо, не догнал, стал размышлять о том, в каком же смысле задан вопрос. А когда (видимо) догнал, нашел особо расчехвощенную лисичку и сказал: вот, смотри. Я такой же. Корень у меня есть, только ты его поди найди. А он есть. Есть он, мой корень.» Дальше я гнал пургу про гомогенных и гетерогенных людей – это была пурга. А может, и про корень была пурга. Но в тот момент она таковой не ощущалась.
Вопрос назрел, а стало быть, придется ему разрешиться в какой-то из следующих заходов вглубь.
Вокруг говорят на чужом для меня языке: то же и в России. (В этот раз – то ли у меня что-то случилось все-таки со слухом, то ли говор в Метрополии изменился, но зачастую я вовсе не понимал отдельных слов, кусков фраз и целых фраз. Слышал звуки, но они не членились на понятные слова. Так бывает с совсем незнакомым языком.) Язык чужой – потому что на нем говорят о чужих мне вещах. Обнаружил, что то же с ивритом здесь. Соседка стоит на лестнице и о чем-то разговаривает по телефону со своим хахалем (обоим лопаты в руки и копать канавы, орошать родимый край, кони, блин, ментуры на них нету!): все понимаю, но не даю себе труда осознать. Если что-то говорит Верка, не важно, на каком языке – совсем другое дело: потому что не о чужих вещах. Таким образом, понятие «родной язык» не привязано ни к языку, ни к человеку. Об этом, видимо, писал: "На улицах вокруг меня незнакомый язык: незнакомые буквы и лица, и вид их дик. Я - часть суши, со всех сторон окруженная льдом."
Ощущение – неглубокой но вязкой грусти, вызванной, видимо, усталостью от перелета.
Веду машину, отвожу встречавшего нас Шурика. Ноги и руки прекрасно справляются с работой, знают все наизусть. Голова же – отсутствует. Пока Шурик вел, стоило чуть отключиться и подзаснуть, оказывался где-то на МКАД, на Профсоюзной...
Глаз выцепляет людей с автоматами – от некоторых зрительных штампов успел отвыкнуть. Вот, видимо, что в первую очередь видит человек, попавший к нам со стороны. Впрочем, глаз задевает только часть штампов, другие проскакивают незамечаемыми, как и должно быть.
Мысль: куда-то откуда-то вернулся, но не из дома и не домой. Я теперь уже нигде, должно быть, не дома. Я везде в гостях, и везде мой взгляд – взгляд путешественника. Строгий, внимательный, посторонний. Я был на своих детских и юношеских квартирах, и там, где в молодости был мой дом, известный многим как таковой. Моего дома там больше нет. Нет его и там, где сейчас живу. Есть дом, в котором я живу. Это немного разные вещи. Нет родной – моей – страны. Есть страны, в которых я живу. Список их растет. Научился – мечта детства, кажется, – быть своим и максимально быстро адаптироваться в любой местности, в любом кругу: в поезде Казань-Москва, в подмосковном магазине, на рынке города, скажем, Хайфы – нигде не пропадать научился. По крайней мере, внутренне не пропадать. Притом, без затрат, позиционировавшихся кое-кем как необходимые и почетные. Но при этом – по крайней мере на данный момент – лишился ощущения принадлежности к чему-то географическому. Лишился родины. Мне теперь весь мир одновременно и чужбина, и наоборот. Отечество же – Царское Село, будь оно неладно. Но таких Царских Сел рассеяно по миру немало. И причем я же с детства еще это знал, годов с семи-восьми, что у меня не одна родина, а много, и много языков, которые кажутся мне родными, и много музык, которые кажутся мне моими, и много городов, про которые другие говорят «тут я мог бы жить», или, вот, как Верка говорит про какую-нибудь картинку или место: «тут я живу». Я знал это с детства, и теперь чувствую, что это правда. Лишившись чего-то одного, но главного, теперь имею много разного. По этому поводу нужно еще потусоваться в астральных материях так же глубоко и полно, как потусовался я в них в этот раз на предмет жизни и смерти своей.
Вопрос, очевидно, назрел, потому что он уже поднимался: Гордон спросил меня, глядя в причудливо развивающиеся облака: «Печкин, а ты откуда?» Я, видимо, не догнал, стал размышлять о том, в каком же смысле задан вопрос. А когда (видимо) догнал, нашел особо расчехвощенную лисичку и сказал: вот, смотри. Я такой же. Корень у меня есть, только ты его поди найди. А он есть. Есть он, мой корень.» Дальше я гнал пургу про гомогенных и гетерогенных людей – это была пурга. А может, и про корень была пурга. Но в тот момент она таковой не ощущалась.
Вопрос назрел, а стало быть, придется ему разрешиться в какой-то из следующих заходов вглубь.
Вокруг говорят на чужом для меня языке: то же и в России. (В этот раз – то ли у меня что-то случилось все-таки со слухом, то ли говор в Метрополии изменился, но зачастую я вовсе не понимал отдельных слов, кусков фраз и целых фраз. Слышал звуки, но они не членились на понятные слова. Так бывает с совсем незнакомым языком.) Язык чужой – потому что на нем говорят о чужих мне вещах. Обнаружил, что то же с ивритом здесь. Соседка стоит на лестнице и о чем-то разговаривает по телефону со своим хахалем (обоим лопаты в руки и копать канавы, орошать родимый край, кони, блин, ментуры на них нету!): все понимаю, но не даю себе труда осознать. Если что-то говорит Верка, не важно, на каком языке – совсем другое дело: потому что не о чужих вещах. Таким образом, понятие «родной язык» не привязано ни к языку, ни к человеку. Об этом, видимо, писал: "На улицах вокруг меня незнакомый язык: незнакомые буквы и лица, и вид их дик. Я - часть суши, со всех сторон окруженная льдом."
Ощущение – неглубокой но вязкой грусти, вызванной, видимо, усталостью от перелета.
До Бори знакомые места. И ощущения.
Сентябрь, пополудни, тридцать лет с небольшим. На берегу озера, затерянного в лесах, на ничейной земле. В месте без названия. Мы лежим и смотрим на удивительные превращения облаков, летящих прямо над соснами. Все теряет значение, становясь понятным. Все становится один к одному, одно в одно. Ослепителен мир, ослепительно все.
Гордон неожиданно спрашивает: «Печкин! Ты вообще откуда?»
Я давно над этим вопросом работаю: чем ближе помирать, тем интенсивнее. Пока вопрос открытый. Корень где-то явно есть, но его нужно выкапывать изо мхов, он как-то очень хитро завернут. Но, конечно, он есть. В смысле – где-то есть народ, к которому я принадлежу целиком. Или был когда-то, или до сих пор есть.
А сам Гордон, при всем при том и при сём – неожиданно очень русский. И по языку, и по мироощущению, и по тому, как вписывается в ландшафт. Вот те на, а я и не замечал.
И мы идем по лесной дороге, как наши отцы ходили лет тридцать назад. Точь-в-точь. Вот так и ходили, вот так и беседовали. Разве что химический набор в головах был друговат.
Ходя по лесу, постоянно выходишь на дороги и решаешь, в какую сторону по ним идти. «Мы немного по этой дороге пройдем и опять углубимся в лес.» – «Тоже отличная метафора!»
Мудрый дедушка Тимоти Лири говаривал: если в вашем приходе не было смерти – приход потрачен зря.
В этот раз несколько раз отчетливо возник в сознании вопрос: «Блин, неужели никогда не вернусь сюда?» А хотя бы и так, что ж теперь? Как там было: если он у вас слишком короткий, вы что, не будете им пользоваться? А если слишком длинный, что, отрежете часть? А вариантов всего два: либо слишком короткий, либо слишком длинный. Либо уже и так нормальный, так чего ты гоношишься? А никто и не гоношится. Так же, как и лес вокруг: либо мокрый, либо сухой, какой он еще может быть? Хочешь один – иди вниз. Хочешь другой – иди вверх. Все равно, какой? – иди, куда идешь. Не переживай.
Точнее, конечно, переживай. Для того и пришел-то сюда. Но переживай без суеты.
Много раз находил такие места, где я бы остался стоять деревом навсегда. Посреди болота, на переправе через протоку, где солнце так ласково гладит по щеке, и плывут по-над горизонтом такие кучевые облака, и такой ветер налетает на золотые березы, что просто ах. Или на таком косогорчике, во мхах и валунах. Но дети! Дети будут плакать. Значит, все же продолжаем идти.
Думать обо всех только хорошее. При том все время ножик - держать в руке. Просто, чтобы не потерять. Мало ли, гриба найдешь – хватишься. Или, там, колбасы отпилить. Но думать обо всех только хорошее – очень важно.
Фаворов в Москве: как-то в Нью-Ёрке он понял, что перед смертью человек слышит всю музыку, которую слышал за свою жизнь, только очень быстро и наоборот. Я понял, что если хочу когда-нибудь умереть, то есть смысл начинать уже сейчас. И что это будет чертовски утомительно. То есть, лучше бы даже не пытаться.
Должно быть, только Катерина видела меня иногда таким, какой я есть. И пыталась это передать в своих работах; но стилистика ее ко мне не подходит обычно.
Т.к. поле по аксиоматике замкнуто на операции, определенные в нем, выход из поля возможен только через неопределенную операцию, либо через операцию с не членом поля. Второе мы пробовали, получалось неизменно. Первое некоторые пробовали, получалось не всегда. То есть, не всегда удавалось понять, что вообще получилось. Некоторые еще пробовали разделиться на ноль. Жаль их особенно.
Никакой абстрактной необходимости выходить из поля нет. Только субъективная потребность.
Что такое случилось с нами, от чего мы до сих пор очухиваемся, кто как может? и кто как не может? Что это такое было? И, совершенно верно, кто это сделал?
Мои жены – деревья: береза, клен и – каштан. Каковой не водится в наших краях, да.
Совершенно невозможно жуткие персоналии в электричке. Мутанты, Звездные войны. Генофонд совершенно ни к черту. Снимать такие лица на камеру и отправлять на запад, чтоб боялись.
Город, трамвай, Торжковская улица: «Товары для матери и ребенка». Пора, пора к матери и ребенку! Ну, ужо, предпоследний день.
Невероятная чистота, невероятное солнце – понятно, оно низкое – между стволов; невероятная легкость. Как хорошо!
Остаток дня проведен в Перевале. Молодые чемоданы под названием «Последний Свидетель» – полное ничтожество на данном этапе, что, конечно, не исключает дальнейшего становления. Многие из нас такими были, если не все. Силя же огорчил откровенно, припираться на концерт в таком состоянии – голимое неуважение к публике и к себе. Обидно: мы такого не заслужили.
Напоследок общнулись с Лустбергом и (одновременно) с Ленкой и с Максом. Ничего не поделать, лимит. Ленка хорошая. Ищет познакомиться с Веркой и с детьми. Как бы это устроить? Ленка хорошая, потому что умная и искренняяю.
Домой возвращался под дождем. Лег, открыл Блейка и прочитал на первой странице:
Seek Love in the pity of others’ woe,
In the gentle relief of another’s care,
In the darkness of night and the winter’s snow,
In the naked and outcast, seek Love there!
Вот, очевидно, чем я все время тут занимался. Экое возвышенное, блин, времяпрепровождение. Какой хороший я и песенка моя.
Сентябрь, пополудни, тридцать лет с небольшим. На берегу озера, затерянного в лесах, на ничейной земле. В месте без названия. Мы лежим и смотрим на удивительные превращения облаков, летящих прямо над соснами. Все теряет значение, становясь понятным. Все становится один к одному, одно в одно. Ослепителен мир, ослепительно все.
Гордон неожиданно спрашивает: «Печкин! Ты вообще откуда?»
Я давно над этим вопросом работаю: чем ближе помирать, тем интенсивнее. Пока вопрос открытый. Корень где-то явно есть, но его нужно выкапывать изо мхов, он как-то очень хитро завернут. Но, конечно, он есть. В смысле – где-то есть народ, к которому я принадлежу целиком. Или был когда-то, или до сих пор есть.
А сам Гордон, при всем при том и при сём – неожиданно очень русский. И по языку, и по мироощущению, и по тому, как вписывается в ландшафт. Вот те на, а я и не замечал.
И мы идем по лесной дороге, как наши отцы ходили лет тридцать назад. Точь-в-точь. Вот так и ходили, вот так и беседовали. Разве что химический набор в головах был друговат.
Ходя по лесу, постоянно выходишь на дороги и решаешь, в какую сторону по ним идти. «Мы немного по этой дороге пройдем и опять углубимся в лес.» – «Тоже отличная метафора!»
Мудрый дедушка Тимоти Лири говаривал: если в вашем приходе не было смерти – приход потрачен зря.
В этот раз несколько раз отчетливо возник в сознании вопрос: «Блин, неужели никогда не вернусь сюда?» А хотя бы и так, что ж теперь? Как там было: если он у вас слишком короткий, вы что, не будете им пользоваться? А если слишком длинный, что, отрежете часть? А вариантов всего два: либо слишком короткий, либо слишком длинный. Либо уже и так нормальный, так чего ты гоношишься? А никто и не гоношится. Так же, как и лес вокруг: либо мокрый, либо сухой, какой он еще может быть? Хочешь один – иди вниз. Хочешь другой – иди вверх. Все равно, какой? – иди, куда идешь. Не переживай.
Точнее, конечно, переживай. Для того и пришел-то сюда. Но переживай без суеты.
Много раз находил такие места, где я бы остался стоять деревом навсегда. Посреди болота, на переправе через протоку, где солнце так ласково гладит по щеке, и плывут по-над горизонтом такие кучевые облака, и такой ветер налетает на золотые березы, что просто ах. Или на таком косогорчике, во мхах и валунах. Но дети! Дети будут плакать. Значит, все же продолжаем идти.
Думать обо всех только хорошее. При том все время ножик - держать в руке. Просто, чтобы не потерять. Мало ли, гриба найдешь – хватишься. Или, там, колбасы отпилить. Но думать обо всех только хорошее – очень важно.
Фаворов в Москве: как-то в Нью-Ёрке он понял, что перед смертью человек слышит всю музыку, которую слышал за свою жизнь, только очень быстро и наоборот. Я понял, что если хочу когда-нибудь умереть, то есть смысл начинать уже сейчас. И что это будет чертовски утомительно. То есть, лучше бы даже не пытаться.
Должно быть, только Катерина видела меня иногда таким, какой я есть. И пыталась это передать в своих работах; но стилистика ее ко мне не подходит обычно.
Т.к. поле по аксиоматике замкнуто на операции, определенные в нем, выход из поля возможен только через неопределенную операцию, либо через операцию с не членом поля. Второе мы пробовали, получалось неизменно. Первое некоторые пробовали, получалось не всегда. То есть, не всегда удавалось понять, что вообще получилось. Некоторые еще пробовали разделиться на ноль. Жаль их особенно.
Никакой абстрактной необходимости выходить из поля нет. Только субъективная потребность.
Что такое случилось с нами, от чего мы до сих пор очухиваемся, кто как может? и кто как не может? Что это такое было? И, совершенно верно, кто это сделал?
Мои жены – деревья: береза, клен и – каштан. Каковой не водится в наших краях, да.
Совершенно невозможно жуткие персоналии в электричке. Мутанты, Звездные войны. Генофонд совершенно ни к черту. Снимать такие лица на камеру и отправлять на запад, чтоб боялись.
Город, трамвай, Торжковская улица: «Товары для матери и ребенка». Пора, пора к матери и ребенку! Ну, ужо, предпоследний день.
Невероятная чистота, невероятное солнце – понятно, оно низкое – между стволов; невероятная легкость. Как хорошо!
Остаток дня проведен в Перевале. Молодые чемоданы под названием «Последний Свидетель» – полное ничтожество на данном этапе, что, конечно, не исключает дальнейшего становления. Многие из нас такими были, если не все. Силя же огорчил откровенно, припираться на концерт в таком состоянии – голимое неуважение к публике и к себе. Обидно: мы такого не заслужили.
Напоследок общнулись с Лустбергом и (одновременно) с Ленкой и с Максом. Ничего не поделать, лимит. Ленка хорошая. Ищет познакомиться с Веркой и с детьми. Как бы это устроить? Ленка хорошая, потому что умная и искренняяю.
Домой возвращался под дождем. Лег, открыл Блейка и прочитал на первой странице:
Seek Love in the pity of others’ woe,
In the gentle relief of another’s care,
In the darkness of night and the winter’s snow,
In the naked and outcast, seek Love there!
Вот, очевидно, чем я все время тут занимался. Экое возвышенное, блин, времяпрепровождение. Какой хороший я и песенка моя.
Кладбище было большим, очень осенним и очень заросшим. Каким и должно быть.
На Еврейском кладбище стали хоронить просто вдоль бывших проходов. Ведь есть же поверье – не хоронить на дороге? Как есть поверье на дороге не спать, на дорогу не мочиться. Странно. Впрочем, нехватка места легко представима.
Еще странность – сажать на могилах клубнику. Она быстро расползается по соседним могилам. Интересно, ее кто-нибудь действительно потом собирает и продает? Земля на кладбище, конечно, хорошая…
Марьяшка рассказала о нескольких мистических совпадениях, связанных с бабушкиной могилой, за которой она ухаживает. Почему бы и нет. Незабудки, которые она посадила там, и в тот же день получила мамино письмо о том, как бабушка ей рассказывала про незабудки, которые они с сестрой пересаживали на могилы, за которыми никто не ухаживал, еще там, в Раквере. Мамино письмо, пришедшее точно в день перезахоронения. Обломки стены еще стоят вокруг. Местность удивительно сира и уныла. Разрушающийся завод напротив; впрочем, и двадцать лет назад он не производил впечатления стройки века. Жизнь на проспекте Александровской Фермы не кипела никогда. Даже когда там еще был мост через железную дорогу, по которому ходил 117-й автобус, и который теперь снесли, очевидно, в честь неумолимо грядущего 300-летия.
После не мог дозвониться ни до кого из тех, кого мог бы повидать в четыре свободных часа. Проклятье. Как всегда, не хватает ровно одного дня – на Ольгу и на Лустберга. Я должен быть с теми, кому хуже. Хотя, видит Бог, нелегко мне поступать так, как я поступаю. Видит, и, возможно, простит.
Три примерно раза мне говорили о каком-то нимбе вокруг меня. По-моему, у любого человека, который приезжает извне, есть такой нимб. Но неважно, что это или откуда это берется – важно, как принести этим максимально пользы.
Дозвонился до Снежки, зазвал ее к нам, накупил пирожков – не позвонила. Бог даст, ничего не случилось, свидимся в другой раз.
Чрезвычайно порадовал «Колобок». Вещи, которые с моего уезда стали лучше, можно пересчитать по пальцам. Правда, по пальцам рук и ног вместе. Вот «Колобок». Пирожки стали вкуснее и невероятно дешевы. Я наел их и к вечеру имел расстройство желудка, вылеченное зверским способом, о котором я умолчу.
Последние деньги с третьей разменянной сотни оставил в книжном на Литейном. Хороший – понравившийся – учебник по ОСам и книга Олега Григорьева. Плюс утром мелкие подарки женщинам и детям… слишком мелкие, черт побери. Кэти сшила Муравью тельняшечки, как раз такие, о каких мы мечтали. Лишь бы пришлось впору. А девицам надо еще чего-нибудь наискать. Да сколько не наищи, много не будет. Страшно соскучился по семье, сам не ожидал. А может, к этому примешивается постоянное принятие неприятных решений и ежесекундное ощущение уходящего времени, драгоценного, вымечтанного, черт знает как добытого времени, измеренного по часам и тратящегося не оптимальным образом вопреки всем этим решениям и изворотам.
Завтра – очень важное путешествие. В гости к духам моей любимой земли пойдем.
Здесь в дальнейшем возможно – история о том, что было в Каннельярви, и почему туда я больше не ездок.
На Еврейском кладбище стали хоронить просто вдоль бывших проходов. Ведь есть же поверье – не хоронить на дороге? Как есть поверье на дороге не спать, на дорогу не мочиться. Странно. Впрочем, нехватка места легко представима.
Еще странность – сажать на могилах клубнику. Она быстро расползается по соседним могилам. Интересно, ее кто-нибудь действительно потом собирает и продает? Земля на кладбище, конечно, хорошая…
Марьяшка рассказала о нескольких мистических совпадениях, связанных с бабушкиной могилой, за которой она ухаживает. Почему бы и нет. Незабудки, которые она посадила там, и в тот же день получила мамино письмо о том, как бабушка ей рассказывала про незабудки, которые они с сестрой пересаживали на могилы, за которыми никто не ухаживал, еще там, в Раквере. Мамино письмо, пришедшее точно в день перезахоронения. Обломки стены еще стоят вокруг. Местность удивительно сира и уныла. Разрушающийся завод напротив; впрочем, и двадцать лет назад он не производил впечатления стройки века. Жизнь на проспекте Александровской Фермы не кипела никогда. Даже когда там еще был мост через железную дорогу, по которому ходил 117-й автобус, и который теперь снесли, очевидно, в честь неумолимо грядущего 300-летия.
После не мог дозвониться ни до кого из тех, кого мог бы повидать в четыре свободных часа. Проклятье. Как всегда, не хватает ровно одного дня – на Ольгу и на Лустберга. Я должен быть с теми, кому хуже. Хотя, видит Бог, нелегко мне поступать так, как я поступаю. Видит, и, возможно, простит.
Три примерно раза мне говорили о каком-то нимбе вокруг меня. По-моему, у любого человека, который приезжает извне, есть такой нимб. Но неважно, что это или откуда это берется – важно, как принести этим максимально пользы.
Дозвонился до Снежки, зазвал ее к нам, накупил пирожков – не позвонила. Бог даст, ничего не случилось, свидимся в другой раз.
Чрезвычайно порадовал «Колобок». Вещи, которые с моего уезда стали лучше, можно пересчитать по пальцам. Правда, по пальцам рук и ног вместе. Вот «Колобок». Пирожки стали вкуснее и невероятно дешевы. Я наел их и к вечеру имел расстройство желудка, вылеченное зверским способом, о котором я умолчу.
Последние деньги с третьей разменянной сотни оставил в книжном на Литейном. Хороший – понравившийся – учебник по ОСам и книга Олега Григорьева. Плюс утром мелкие подарки женщинам и детям… слишком мелкие, черт побери. Кэти сшила Муравью тельняшечки, как раз такие, о каких мы мечтали. Лишь бы пришлось впору. А девицам надо еще чего-нибудь наискать. Да сколько не наищи, много не будет. Страшно соскучился по семье, сам не ожидал. А может, к этому примешивается постоянное принятие неприятных решений и ежесекундное ощущение уходящего времени, драгоценного, вымечтанного, черт знает как добытого времени, измеренного по часам и тратящегося не оптимальным образом вопреки всем этим решениям и изворотам.
Завтра – очень важное путешествие. В гости к духам моей любимой земли пойдем.
Здесь в дальнейшем возможно – история о том, что было в Каннельярви, и почему туда я больше не ездок.
День пятый – Коломна – Ольга – Сейшен
Sep. 28th, 2002 10:26 amВозвращение пешком до Кронверки под неторопливые спокойные разговоры за жизнь. Я люблю этого человека. Он нормальнее всех в этом паноптикуме, и с некоторых пор надежен, как стена. Нет другого средства сохранить рассудок.
День пятый – Коломна – Ольга – Сейшен
Грибоканал, Коломна, все наиболее магические части Города остались такими, какими я их знал и описывал. Это подвигло на мысль, что если я, по словам Фаворова, по-хорошему не изменился, то так же и Город. Постепенно сложилось стихотворение, и я его записал в каком-то очень тенистом сквере на задворках неизвестного мне с тыльной стороны дворца. Реальность этих руин просто завораживает. Ступеньки заднего крыльца дворца, с фигурной решеткой, перевязанной цепью с замком; окна забраны изнутри цветной пленкой, в сочетании с некоторыми звуками и запахами наводящей на мысль о кухне. Ступеньки раздолбаны донельзя; сам дворец обшарпанный и ветхий (сюда трехсотлетие явно не доберется, подождем следующего юбилея); возле скамейки у гранитной чаши алкоголический мусор горой; на скамейку постелена картонка. Наверно, воняет – я не чувствую. Гуляют дамы с собачками и папаши с колясками – одиночные. На соседнюю скамейку – на спинку, так как сидения нет – присели покурить две студентки. Я посидел, пока не показалось, что все написано, и пошел дальше куда глаза глядят, но уже в приблизительно обратную сторону.
Видел много домов, описанных в WiB; надо перенести некоторые эпизоды в эту часть Города, чуть порасширить описания.
Сейшен. Я сделал все, что от меня зависело, и сделал это неплохо. Все претензии поэтому – не ко мне. То, что зависело от меня, вышло, на мой взгляд, неплохо. Все остальное… Тов, я найду способ не остаться в долгу.
Ольга, увидев, сколько народу собралось, развернулась и уехала. Из-за этого большая часть того, что хотелось сказать, потеряла смысл и не была сказана. То, что задумывалось как рассказ о любви, о всевозможных разновидностях любви, формирующих человека, превратилось в… в то, во что превратилось, не буду оценивать, но явно не то, что задумывалось. Поэтому в первом отделении я, с трудом сдерживая себя, чтобы не уйти за ними вслед, от той же бессмысленности своего нахождения тут, невозможности сделать то, что собирался, не столько выступал, сколько проводил выступление, мысленно и душевно отсутствуя. Заэкранировался от всего происходящего, работая на автопилоте; общаясь в паузах с Вовкой, которого не видел тоже очень давно. Гражданский долг, развитый до определенной высокой степени, способен на многое удивительное.
Второе отделение, которое я все-таки решил делать (гражданский долг перед кучей людей, которым я дорог, и которые никоим образом (насколько это возможно в этом Городе) не повязаны в разборках), получилось: уровень давления на нервы и подкорку перешел предел и перестал иметь значение. Мне осталась только музыка – тексты и мой голос; и великолепные, фун hимл а матонэ музыканты, старая гвардия, способная вот так собраться и вот так сыграть, без всякой подготовки, без репетиций, незнакомые или смутно знакомые вещи -- просто потому, что дышали в детстве одним воздухом.
И так мы доиграли, и общее ощущение осталось положительным. Опущен, но не сдался. Как в старые добрые времена.
К тому же, сделаны добрые дела: Кэти собрано в общей сложности что-то порядка 230 ша"х, розданы диски многим желающим, и т.д.
День пятый – Коломна – Ольга – Сейшен
Грибоканал, Коломна, все наиболее магические части Города остались такими, какими я их знал и описывал. Это подвигло на мысль, что если я, по словам Фаворова, по-хорошему не изменился, то так же и Город. Постепенно сложилось стихотворение, и я его записал в каком-то очень тенистом сквере на задворках неизвестного мне с тыльной стороны дворца. Реальность этих руин просто завораживает. Ступеньки заднего крыльца дворца, с фигурной решеткой, перевязанной цепью с замком; окна забраны изнутри цветной пленкой, в сочетании с некоторыми звуками и запахами наводящей на мысль о кухне. Ступеньки раздолбаны донельзя; сам дворец обшарпанный и ветхий (сюда трехсотлетие явно не доберется, подождем следующего юбилея); возле скамейки у гранитной чаши алкоголический мусор горой; на скамейку постелена картонка. Наверно, воняет – я не чувствую. Гуляют дамы с собачками и папаши с колясками – одиночные. На соседнюю скамейку – на спинку, так как сидения нет – присели покурить две студентки. Я посидел, пока не показалось, что все написано, и пошел дальше куда глаза глядят, но уже в приблизительно обратную сторону.
Видел много домов, описанных в WiB; надо перенести некоторые эпизоды в эту часть Города, чуть порасширить описания.
Сейшен. Я сделал все, что от меня зависело, и сделал это неплохо. Все претензии поэтому – не ко мне. То, что зависело от меня, вышло, на мой взгляд, неплохо. Все остальное… Тов, я найду способ не остаться в долгу.
Ольга, увидев, сколько народу собралось, развернулась и уехала. Из-за этого большая часть того, что хотелось сказать, потеряла смысл и не была сказана. То, что задумывалось как рассказ о любви, о всевозможных разновидностях любви, формирующих человека, превратилось в… в то, во что превратилось, не буду оценивать, но явно не то, что задумывалось. Поэтому в первом отделении я, с трудом сдерживая себя, чтобы не уйти за ними вслед, от той же бессмысленности своего нахождения тут, невозможности сделать то, что собирался, не столько выступал, сколько проводил выступление, мысленно и душевно отсутствуя. Заэкранировался от всего происходящего, работая на автопилоте; общаясь в паузах с Вовкой, которого не видел тоже очень давно. Гражданский долг, развитый до определенной высокой степени, способен на многое удивительное.
Второе отделение, которое я все-таки решил делать (гражданский долг перед кучей людей, которым я дорог, и которые никоим образом (насколько это возможно в этом Городе) не повязаны в разборках), получилось: уровень давления на нервы и подкорку перешел предел и перестал иметь значение. Мне осталась только музыка – тексты и мой голос; и великолепные, фун hимл а матонэ музыканты, старая гвардия, способная вот так собраться и вот так сыграть, без всякой подготовки, без репетиций, незнакомые или смутно знакомые вещи -- просто потому, что дышали в детстве одним воздухом.
И так мы доиграли, и общее ощущение осталось положительным. Опущен, но не сдался. Как в старые добрые времена.
К тому же, сделаны добрые дела: Кэти собрано в общей сложности что-то порядка 230 ша"х, розданы диски многим желающим, и т.д.
Билли-Бэнд – это очень неплохо. Конферанс на уровне мировых стандартов, побольше бы его. Музыка неплоха совсем. Это действительно Том Вэйтс на отечественный лад, потому что звучание и игра баяна придают ему нотки наших, советских семидесятых, зарядки по радио, бесконечных песен и плавной пляски под управлением народных инструментов… Русскоязычные песни удаются по-разному, то очень («Немного смерти, немного любви»), то не очень («Он не сможет без Питера…» – что это за москвизм такой, губернаторский патриотизм?). Оригинальные том-вэйтсовские вещи в основном очень хороши. Что-то хотелось бы замедлить, но в целом вполне. Как убедить Витю Левина, что нам это нужно?
Пурга, клуб, где отдыхают душой строители клубов. Посвящен веселой шизофрении. Черт побери, именно о чем-то таком мы мечтали когда-то тогда. Но не сделали. Зайчики с человеческими фэйсиками и зубками, ползущие по потолку, причудливых конструкций столики и стулики; дизайн высочайшего класса. Подбор музыки, лишенный каких-либо ограничений – «Собака бывает кусачей», Бэд Бойз Блю, тот же Билли-бэнд вдруг, хрен знает, что еще. Каждую ночь в двенадцать часов наступает новый год, выносят бесплатное шампанское, выходят дед-мороз, снегурочка и елочка, пляшут. Вот так, блин.
Пурга, клуб, где отдыхают душой строители клубов. Посвящен веселой шизофрении. Черт побери, именно о чем-то таком мы мечтали когда-то тогда. Но не сделали. Зайчики с человеческими фэйсиками и зубками, ползущие по потолку, причудливых конструкций столики и стулики; дизайн высочайшего класса. Подбор музыки, лишенный каких-либо ограничений – «Собака бывает кусачей», Бэд Бойз Блю, тот же Билли-бэнд вдруг, хрен знает, что еще. Каждую ночь в двенадцать часов наступает новый год, выносят бесплатное шампанское, выходят дед-мороз, снегурочка и елочка, пляшут. Вот так, блин.
Сверхъестественно бодрое радио, очевидно, пытается разбудить граждан. Безуспешно. Мешки под глазами абсолютно у всех, всех возрастов и социальных положений. Единицы без этого. Все не высыпаются.
Многие высокие точки в Питере – в лесах. Шпиль Петропавловки, Александрийский Столп. К чему бы.
Вышло солнце, и я заметил, что на солнце чувствую себя лучше, чем наоборот. Раньше так не было. Либо это потому, что осень, либо также потому что я изменился.
На Казани по колоннаде ходит милиционерка с косой и дубинкой. Наверно, в детском саду еще была, когда я там штаны протирал.
Понял, чего я смотрел на женщин: хотел случайно встретиться с кем-то из числа кое-кого. Ну же! Это же город неслучайных случайностей, самый на свете! Есть еще несколько дней на это.
В метро в вагон зашли Бредов и Климов (?). Я приблизился и с нехорошей ухмылкой сказал: «Осторожно, двери закрываются, следующая станция – Тель-Авив.» Двери закрылись. Они офигели.
На самом деле было не совсем так, но рассказывать надо именно так: акты искусства надо умножать.
Ян. По-хорошему не изменившийся (как сказал Фаворов обо мне), обзаведясь женой и квартиркой, довольно неслабо обставленной. Мы с ним все также по-разному видим музыку и слышим мир. По-прежнему могли бы работать вместе, несмотря на 11 лет без единого контакта.
Орландина – Перевал. Дети, играющиеся в темноте на мокрой грязной истоптанной площадке. Толпящиеся знакомцы. Клубящиеся, типа. Пиво рекой. Пиво – как насвай в каких-нибудь странах. Такой, не выпускающийся изо рта сутуль. Чтобы постоянно поддерживать себя в состоянии легкого одурения. Естественно, не воспринимаемого как таковое изнутри или другим таким же.
Дети играются в темноте. Кэти трендит со знакомцами, Шельен внутри кайнда настраивается. Приходит Яцуренко, и внутри меня включается свет.
Сам концерт описывать не буду, бесполезные слова. Все всё знают и так. Второй раз я бы с этим звукооператором постарался не встречаться на дороге, чтобы чего не вышло. Гад, одно слово. Чего, может быть, кто-то не знает: «Башня Рован» может быть действительно сильной, яркой, интересной группой. Такой, существование и деятельность которой оправданы тем, что из этого получается. Именно вот с этим гитаристом, именно в этом стиле. Башня Рован выиграет, если время от времени будет играть хеви-метал, как на песне про двух волчиц.. Нужен, пожалуй, нормальный ритм-гитарист. Нужно убрать истеричность, она у человека, который вообще еще хоть что-то воспринимает, вызывает исключительно отрицательную реакцию, это вам любой собаковод скажет. Относительно содержания вещей позволю себе тоже ничего не говорить. Продукт текстуально хорош, а за все остальное каждый автор и так ответит перед Богом. О чем мы впоследствии много говорили с Яцуренко.
В перерыве все начали типа выходить. Блин. Кто-то толкается под ноги – смотрю, Зябла. Куда-то лезет, где вообще полное смертоубийство, где здоровенные потные мужики пытаются впятером пролезть в один дверной проем. В этом клубе еще никого насмерть не задавливали? Взял Зяблу на руки, вытащил из зала. Добрые господа охранники разрешили с ребенком выйти. Вышли – там, оказывается все это время гуляет в темноте Львовна. С насморком и в расстегнутом пальто. Зябла попросилась пописать – устроил ей это небольшое удовольствие. Дослушивать до полного конца не стали; «Ханну Каш» я и так неплохо знаю.
С Яцуренко повисели до шести утра очень хорошо и плодотворно, вот только столько пить не надо, очень плохо бывает потом.
Поэтому
Многие высокие точки в Питере – в лесах. Шпиль Петропавловки, Александрийский Столп. К чему бы.
Вышло солнце, и я заметил, что на солнце чувствую себя лучше, чем наоборот. Раньше так не было. Либо это потому, что осень, либо также потому что я изменился.
На Казани по колоннаде ходит милиционерка с косой и дубинкой. Наверно, в детском саду еще была, когда я там штаны протирал.
Понял, чего я смотрел на женщин: хотел случайно встретиться с кем-то из числа кое-кого. Ну же! Это же город неслучайных случайностей, самый на свете! Есть еще несколько дней на это.
В метро в вагон зашли Бредов и Климов (?). Я приблизился и с нехорошей ухмылкой сказал: «Осторожно, двери закрываются, следующая станция – Тель-Авив.» Двери закрылись. Они офигели.
На самом деле было не совсем так, но рассказывать надо именно так: акты искусства надо умножать.
Ян. По-хорошему не изменившийся (как сказал Фаворов обо мне), обзаведясь женой и квартиркой, довольно неслабо обставленной. Мы с ним все также по-разному видим музыку и слышим мир. По-прежнему могли бы работать вместе, несмотря на 11 лет без единого контакта.
Орландина – Перевал. Дети, играющиеся в темноте на мокрой грязной истоптанной площадке. Толпящиеся знакомцы. Клубящиеся, типа. Пиво рекой. Пиво – как насвай в каких-нибудь странах. Такой, не выпускающийся изо рта сутуль. Чтобы постоянно поддерживать себя в состоянии легкого одурения. Естественно, не воспринимаемого как таковое изнутри или другим таким же.
Дети играются в темноте. Кэти трендит со знакомцами, Шельен внутри кайнда настраивается. Приходит Яцуренко, и внутри меня включается свет.
Сам концерт описывать не буду, бесполезные слова. Все всё знают и так. Второй раз я бы с этим звукооператором постарался не встречаться на дороге, чтобы чего не вышло. Гад, одно слово. Чего, может быть, кто-то не знает: «Башня Рован» может быть действительно сильной, яркой, интересной группой. Такой, существование и деятельность которой оправданы тем, что из этого получается. Именно вот с этим гитаристом, именно в этом стиле. Башня Рован выиграет, если время от времени будет играть хеви-метал, как на песне про двух волчиц.. Нужен, пожалуй, нормальный ритм-гитарист. Нужно убрать истеричность, она у человека, который вообще еще хоть что-то воспринимает, вызывает исключительно отрицательную реакцию, это вам любой собаковод скажет. Относительно содержания вещей позволю себе тоже ничего не говорить. Продукт текстуально хорош, а за все остальное каждый автор и так ответит перед Богом. О чем мы впоследствии много говорили с Яцуренко.
В перерыве все начали типа выходить. Блин. Кто-то толкается под ноги – смотрю, Зябла. Куда-то лезет, где вообще полное смертоубийство, где здоровенные потные мужики пытаются впятером пролезть в один дверной проем. В этом клубе еще никого насмерть не задавливали? Взял Зяблу на руки, вытащил из зала. Добрые господа охранники разрешили с ребенком выйти. Вышли – там, оказывается все это время гуляет в темноте Львовна. С насморком и в расстегнутом пальто. Зябла попросилась пописать – устроил ей это небольшое удовольствие. Дослушивать до полного конца не стали; «Ханну Каш» я и так неплохо знаю.
С Яцуренко повисели до шести утра очень хорошо и плодотворно, вот только столько пить не надо, очень плохо бывает потом.
Поэтому
дни первые
Sep. 26th, 2002 06:03 pmДни первые. Общие наблюдения.
Люди стали значительно лучше одеваться и несколько чаще мыться – видимо, лучше с горячей водой. С лиц постепенно сходит зачуханность. Затраханность с них не сходит, все-таки веками нарабатывалась, вошла уже в гены достаточно глубоко. Видимо, еще пара поколений. В целом, конечно, оптимизм и настрой оптимистический.
Огромные, невероятно огромные количества информационного мусора. У нас это газеты, целые развороты которых заполнены одной какой-нибудь бессмысленной рекламной картинкой или абстрактные надписи где-нибудь, не смог даже вспомнить, где; или плакаты религиозного или подготовительного к празднику содержания вдоль улицы Штраус. Здесь же из каждого свободного пустого места на тебя бросается какой-нибудь квазиинформобъект вроде говорящего и улыбающегося пельменя Сам Самыча (немедленно захотелось изобрести фрикаделя Мяс Мясыча, и чтобы тот ему на всех плакатах картинно навалял и смешал с дерьмом), каких-то полуоформленных плоских человеков, призванных изображать глубокое неудовлетворение до приобретения продукта и еще более глубокое удовлетворение и процветание после. Абстрагироваться от этого намного труднее, чем у нас. Спасибо, спасибо Моисею за запрет сотворять изображения кумиров. Плюс к этому газеты, изо всех сил цепляющие твое внимание заголовками, полными крови, и голожопыми телами едва ли не в натуральную величину; постоянно подпрыгивающее от жизнерадостности и нетерпения, обожравшееся амфетаминами радио (разные станции работают в разных темпах, но по сравнению с любым из них ГаЛГаЛа"Ц тормозит всегда, а у какого-нибудь Гимеля все засыпали бы до следующего джингла. Телевизоры, включенные просто так и показывающие не пойми что – не дал себе труда разбираться.
Народ весьма слабо представляет себе не только, как мы там живем и как вообще возможно там жить, но и в чем, собственно, проблема. Это к тому, что изнутри-то кажется, что весь мир только и стоит вокруг над нами и смотрит, как это мы там, толкая друг друга в плечо и приговаривая «А наш-то, наш! А этот-то! Чего откаблучивают!» Ни фига подобного.
Народу по ощущениям стало больше. А пространства меньше – за счет повсеместно выставленных ларьков. Ларьки чаще всего уже не переносные, а из камня, с колоннадами, зеркальными стеклами, двухэтажные. Каждый ларек стремится как можно скорее отбросить колеса, на которых приехал, врасти в землю, обшиться камнем – уплотниться, закрепиться и расти. Напоминает распространение сорняка, того же кактуса, например.
Народ в Москве по-прежнему намного страшнее, чем в Питере. Агрессивности внутренней резко поубавилось, но внешней – чуть выросло. За счет, наверно, большого количества хорошей черной кожи. Стригутся в Москве много короче.
У Кэти сказалось: конечно, вместо того, чтобы ехать в такую даль самому, лучше, наверно, было бы всех остальных туда послать.
День второй: Пражская, Большевиков, Ленинский, Марьяшка, Московская
Поймал себя на том, что я все время вглядываюсь в лица девушек, девчонок и молодых женщин, словно не то ищу кого-то, не то проверяю на соответствие чему-то (что технически одно и то же).
Самое сильное впечатление от Пражской. Убрали качели под окнами бабушкиной квартиры. Правда, остались такие же за домом, под окнами Маринки, и во дворе Бори Скобло. Был возле школы. Дорожки в старой части квартала не изменились. Лужи – изменились, потому что на пустырях теперь новые дома. Выглядят эти новые дома уже так же плохо, как и старые. Воздух отсутствия прогресса. Брежнев в тамошнем воздухе. Кажется, что и телевизоры по окнам, за геранями и тюлем, еще черно-белые кое-где. Воздух детства. Пасмурно. Самое то. Рябины, боярышники, шиповник, белоснежка. Все сильно разрослось.
Весь двор между корпусом два и корпусом один покрывается двадцатью шагами.
Остался стоять турник, и еще можно угадать, где был каток.
Из школьной столовой ничем не пахнет.
Аньке сейчас столько, сколько было мне перед первым переездом.
Было как-то больно и светло на душе. Захотелось Аньку обнять; но это бимэйле невозможно, она не усидит и не поймет. Лучше обнять Муравья, он это еще пока любит.
В последнюю школу, 344, меня не пустила карга-гардеробщица или кто она там. Хотел ей сказать «Небось при Леониде Францевиче ты бы так себя не вела…»
Дом на Большевиков выглядит по-прежнему неплохо. У подъезда растет вполне себе нормальная рябина; а вот лиственница куда-то делась. Хотел подняться наверх, на капитанский мостик, но не знал, как это сделать. Впрочем, неба и так было много вокруг. Едва ли не больше, чем у нас.
Зашел в вестибюль 343-ей. Теперь тоже гимназия, от академии каких-то там международных экологических и охраны деятельности (что ли) наук. Поди ж ты. Постоял в вестибюле, в который вошел в конце сентября 1981-го (первый урок был физкультура) со следом от присоски на лбу, в свой четвертый «г». Фотоаппарат снимать отказался, и слава богу.
Окно, в котором умерла Буся. И окно, в котором утратил невинность. И в котором писал книги. И воображал себя звездным капитаном.
На Ленинском вспоминал жен и лучшие годы. Нам бывало славно там; вспоминал победы, прорывы ввысь, работу, репетиции. Любовь была. Там она происходила и там кончалась. Представлял идущими рядом с собой разных-разных людей, великое множество их там прошло, под теми березами, осинами и вязами. Представлял себе себя того, с инструментами, с сумками с едой, сжигаемого страстями и желаниями, почти неуправляемого.
Вот, в общем, и вся тутошняя жизнь. Можно, совершив эти самые необходимые паломничества, возвращаться в себя сегодняшнего. Обогащенного ощущением того, что я был и есть, что единство мое не нарушено.
На Подводника Кузьмина купил себе новый блокнот-тетрадь, следующий. Этот скоро кончится, купленный где-то в центре в прошлый заезд. И на метро купил себе новых дисков с муз.софтом.
А, да! И был я у детского сада, на Заставской. Там все не так теперь; только стоит тополь, который я ковырял лет в пять, и хорошо это помню. Только он был тогда немного другой, а впрочем, может, я и ошибаюсь. Прислонился к этому тополю, погладил его на высоте себя пятилетнего. Кажется, заплакал. Мне сильно трудно было тогда, очень уж глубоки были все ощущения и трудна ситуация. Не то теперь.
Будут продолжения и коррективы.
Люди стали значительно лучше одеваться и несколько чаще мыться – видимо, лучше с горячей водой. С лиц постепенно сходит зачуханность. Затраханность с них не сходит, все-таки веками нарабатывалась, вошла уже в гены достаточно глубоко. Видимо, еще пара поколений. В целом, конечно, оптимизм и настрой оптимистический.
Огромные, невероятно огромные количества информационного мусора. У нас это газеты, целые развороты которых заполнены одной какой-нибудь бессмысленной рекламной картинкой или абстрактные надписи где-нибудь, не смог даже вспомнить, где; или плакаты религиозного или подготовительного к празднику содержания вдоль улицы Штраус. Здесь же из каждого свободного пустого места на тебя бросается какой-нибудь квазиинформобъект вроде говорящего и улыбающегося пельменя Сам Самыча (немедленно захотелось изобрести фрикаделя Мяс Мясыча, и чтобы тот ему на всех плакатах картинно навалял и смешал с дерьмом), каких-то полуоформленных плоских человеков, призванных изображать глубокое неудовлетворение до приобретения продукта и еще более глубокое удовлетворение и процветание после. Абстрагироваться от этого намного труднее, чем у нас. Спасибо, спасибо Моисею за запрет сотворять изображения кумиров. Плюс к этому газеты, изо всех сил цепляющие твое внимание заголовками, полными крови, и голожопыми телами едва ли не в натуральную величину; постоянно подпрыгивающее от жизнерадостности и нетерпения, обожравшееся амфетаминами радио (разные станции работают в разных темпах, но по сравнению с любым из них ГаЛГаЛа"Ц тормозит всегда, а у какого-нибудь Гимеля все засыпали бы до следующего джингла. Телевизоры, включенные просто так и показывающие не пойми что – не дал себе труда разбираться.
Народ весьма слабо представляет себе не только, как мы там живем и как вообще возможно там жить, но и в чем, собственно, проблема. Это к тому, что изнутри-то кажется, что весь мир только и стоит вокруг над нами и смотрит, как это мы там, толкая друг друга в плечо и приговаривая «А наш-то, наш! А этот-то! Чего откаблучивают!» Ни фига подобного.
Народу по ощущениям стало больше. А пространства меньше – за счет повсеместно выставленных ларьков. Ларьки чаще всего уже не переносные, а из камня, с колоннадами, зеркальными стеклами, двухэтажные. Каждый ларек стремится как можно скорее отбросить колеса, на которых приехал, врасти в землю, обшиться камнем – уплотниться, закрепиться и расти. Напоминает распространение сорняка, того же кактуса, например.
Народ в Москве по-прежнему намного страшнее, чем в Питере. Агрессивности внутренней резко поубавилось, но внешней – чуть выросло. За счет, наверно, большого количества хорошей черной кожи. Стригутся в Москве много короче.
У Кэти сказалось: конечно, вместо того, чтобы ехать в такую даль самому, лучше, наверно, было бы всех остальных туда послать.
День второй: Пражская, Большевиков, Ленинский, Марьяшка, Московская
Поймал себя на том, что я все время вглядываюсь в лица девушек, девчонок и молодых женщин, словно не то ищу кого-то, не то проверяю на соответствие чему-то (что технически одно и то же).
Самое сильное впечатление от Пражской. Убрали качели под окнами бабушкиной квартиры. Правда, остались такие же за домом, под окнами Маринки, и во дворе Бори Скобло. Был возле школы. Дорожки в старой части квартала не изменились. Лужи – изменились, потому что на пустырях теперь новые дома. Выглядят эти новые дома уже так же плохо, как и старые. Воздух отсутствия прогресса. Брежнев в тамошнем воздухе. Кажется, что и телевизоры по окнам, за геранями и тюлем, еще черно-белые кое-где. Воздух детства. Пасмурно. Самое то. Рябины, боярышники, шиповник, белоснежка. Все сильно разрослось.
Весь двор между корпусом два и корпусом один покрывается двадцатью шагами.
Остался стоять турник, и еще можно угадать, где был каток.
Из школьной столовой ничем не пахнет.
Аньке сейчас столько, сколько было мне перед первым переездом.
Было как-то больно и светло на душе. Захотелось Аньку обнять; но это бимэйле невозможно, она не усидит и не поймет. Лучше обнять Муравья, он это еще пока любит.
В последнюю школу, 344, меня не пустила карга-гардеробщица или кто она там. Хотел ей сказать «Небось при Леониде Францевиче ты бы так себя не вела…»
Дом на Большевиков выглядит по-прежнему неплохо. У подъезда растет вполне себе нормальная рябина; а вот лиственница куда-то делась. Хотел подняться наверх, на капитанский мостик, но не знал, как это сделать. Впрочем, неба и так было много вокруг. Едва ли не больше, чем у нас.
Зашел в вестибюль 343-ей. Теперь тоже гимназия, от академии каких-то там международных экологических и охраны деятельности (что ли) наук. Поди ж ты. Постоял в вестибюле, в который вошел в конце сентября 1981-го (первый урок был физкультура) со следом от присоски на лбу, в свой четвертый «г». Фотоаппарат снимать отказался, и слава богу.
Окно, в котором умерла Буся. И окно, в котором утратил невинность. И в котором писал книги. И воображал себя звездным капитаном.
На Ленинском вспоминал жен и лучшие годы. Нам бывало славно там; вспоминал победы, прорывы ввысь, работу, репетиции. Любовь была. Там она происходила и там кончалась. Представлял идущими рядом с собой разных-разных людей, великое множество их там прошло, под теми березами, осинами и вязами. Представлял себе себя того, с инструментами, с сумками с едой, сжигаемого страстями и желаниями, почти неуправляемого.
Вот, в общем, и вся тутошняя жизнь. Можно, совершив эти самые необходимые паломничества, возвращаться в себя сегодняшнего. Обогащенного ощущением того, что я был и есть, что единство мое не нарушено.
На Подводника Кузьмина купил себе новый блокнот-тетрадь, следующий. Этот скоро кончится, купленный где-то в центре в прошлый заезд. И на метро купил себе новых дисков с муз.софтом.
А, да! И был я у детского сада, на Заставской. Там все не так теперь; только стоит тополь, который я ковырял лет в пять, и хорошо это помню. Только он был тогда немного другой, а впрочем, может, я и ошибаюсь. Прислонился к этому тополю, погладил его на высоте себя пятилетнего. Кажется, заплакал. Мне сильно трудно было тогда, очень уж глубоки были все ощущения и трудна ситуация. Не то теперь.
Будут продолжения и коррективы.